Шрифт:
Сидящая великодушно моргнула. Господи! хоть что–то человеческое не чуждо этой всеведущей душе! Кстати, кто она такая?! Лежащий знал, что, вспомнив имя этой женщины, он поймет все.
Она моргнула еще раз, и зародыш улыбки поселился в углу рта.
— Мадам Ева! — с огромным облегчением воскликнул Иван Андреевич, радостная судорога пробежала от левой ключицы к правой плюсне.
— Наконец–то. Я уже начала думать, что вы меня не вспомните, русский юноша, — чуть надменно (месть за медленную сообразительность), но в целом дружелюбно заговорила крупная красавица, — ведь это не первая наша встреча.
— Не первая? В каком смысле? — Иван Андреевич пробежал мыслью по своему обнаженному телу.
— Вам хотелось бы о ней забыть? Но не волнуйтесь, я
считаю, что вы искупили свою вину. Мне нравятся такие характеры — сначала надерзить даме, а потом вступиться за ее честь.
Иван Андреевич старательно вспоминал их первую встречу, да, несколько бликов, облаков, яблок… но, кажется, никаких дерзостей. «Дракула» был позже. Пока он плавал в прошлом, мадам Ева успела незаметно приблизиться и теперь занимала место на уровне его чресел.
— А вот дуэль… — Молодому человеку хотелось узнать, чем завершилось это безобразие.
— Именно дуэль, — посверкала большими глазами мадам, — когда мне донесли, из–за чего она случилась…
— Из–за чего? — Сам дуэлянт не смог бы ответить на этот вопрос.
— Этот неприятно таинственный господин Вольф давно уже преследует меня своими неприятными чувствами. Долго отвергаемая любовь неизбежно превращается в ненависть. Вы избавили меня от его общества.
— Навсегда? — Иван Андреевич хотел спросить: «Я убил его?», но отчего–то не посмел. Ответ мадам был как бы исчерпывающий и одновременно слегка туманный:
— Все обстоит так, будто его никогда и не существовало. Был некий призрак и растворился в тумане. Мадам Ева приблизилась на расстояние прямого дыхания. Рождаемое ею тепло полностью сообщалось щекам Ивана Андреевича. Потом она сделалась так близка, что он не мог одновременно видеть оба ее глаза и сосредоточился на одном расширенном, сложном, как географическая карта, зрачке.
— Мне донесли свидетели той сцены в трактире, что вы держались великолепно.
Иван Андреевич, впадая в панику и приходя в восторг, понял, что степень его близости с мадам Евой, возможно, сделается больше той, что возникает меж женским взором и мужской наготой.
— Этот усатый наглец, этот наглый усач раз за разом повторял: «С т е р в а! С т е р в а!» — мне объяснили, что это очень нехорошее русское слово, а вы раз за разом благородно парировали: «Я в восхищении, в восхищении!»
Ивану Андреевичу и нечего было ответить, и нечем, ибо губы его и язык вступили в приятную борьбу с агрессивным поцелуем. Но тут он вспомнил, что перед тем как схватить Алекса Вольфа за горло — вот так, вот так схватить (пальцы сами собой впились в талию «стервы» и обнаружили, что она обнажена. Пеньюар, как пена, собрался к ногам), — да, да, перед тем как сдавить шеищу этой черноусой сволочи, он вел с ней (со сволочью) беседу о… Господи! О матушке, о его, Ивана Андреевича, матушке Настасье Авдеевне. Этих нападок в адрес ее фамилии не смог снести любящий сын. А матушка каким образом возникла? Она возникла из разговоров о русской живописи. Каким же это образом? Он напряг силы еще не полностью отмякшей памяти. (Вспоминать приходилось, жадно целуясь.) Да, Вольф яростно поносил современную русскую живопись, а он, разумеется, подпевал, и только за Серова инстинктивно захотел вступиться. Вольф взялся утверждать, что Серов мразь, «Похищение Европы» (название картины произнес раз пять) — чушь, да и сама фамилия — дрянь. Во всяком случае — для живописца не годится. И тут Иван Андреевич заявил, что фамилия как фамилия, его матушка такую носила. И после очередной «дряни» или «мрази» пошли хрипы, выпученные глаза, суета официантов. Иван Андреевич вел эти сложные мыслительные расчеты не в слишком подходящих условиях, но не мог прерваться, не добравшись хоть до какой–нибудь истины. Официантам, малограмотным руситам, в свирепой словесной каше кабацкой ссоры, очевидно, просто почудились слова «стерва» и «восхищение». Они отчасти похожи на «Серова» и «похищение».
Оторвавшись на мгновение от губ мадам, Иван Андреевич глотнул теплого воздуха.
Соображения, по которым они (официанты) одному из дерущихся приписали только ругательства, а другому только славословия, остаются на их темной официантской совести. Но, убей Бог, непонятно, отчего эти с искаженным слухом аборигены решили, что имелась в виду именно мадам Ева?! Мадам Ева, ма–дам Е-ва, ма–дам Е-ва, мадам Е-ва, мадам Е-ва, дам–ева–ма, е-ма дам–ва, дам–ва е-ма, ва–ва е-е, дам–дам ма–ма, мама! ма–ма! ма–ма! а–а–а-а-а!
«Дорогая, родная моя матушка Настасья Авдеевна! Пишет тебе твой несчастный сын Ваня. Пишет в минуту тяжелую, лютую. Скоро, ох, скоро выходить мне на мое последнее поприще. О многом грущу я над листом этим белым, но горше всего над тем, что огорчу тебя, любимая, дорогая моя!..»
С этими словами проснулся Иван Андреевич. Он был один в кровати, но не один в комнате. Рядом с кроватью стояла плоская молчаливая горничная, на сером рукаве она безучастно держала платье молодого человека, гостя хозяйки. Иван Андреевич посмотрел на нее с некоторым смущением, но тут же понял, до какой степени она пребывает в должности прислуги — ее можно не стыдиться.
Обернувшись многострадальной простыней, Иван Андреевич проследовал в ванную. Зеркала, никелированные чудеса суперсовременной сантехники, мрамор и шкура хорошо питавшегося хищника под ногами. Радуга халатов и полотенец на вешалке. Иван Андреевич глянул в опальное озерцо, висевшее на стене: удивленное, но довольное животное. «Я ведь пару часов назад убил человека», — подумал он и ничего не ощутил. Даже усмехнулся. И тут же с невольным урчанием полез под поток шелковой воды, рожденный поворотом хрустального крана.