Шрифт:
День был пасмурный, безветренный. Егорка заметил это, дойдя за коровами до самой реки. Он пристроился спиной к сосне, приложил к ее сильному стремительному стволу позвоночник, почувствовав его через фуфайку. Запрокинул голову: ветви уходили в небо, далеко–далеко от земли.
На душе было мутно. Он ссутулился, сжался в комочек, рассеянно пошарил за пазухой, вытащил «маленькую» и отхлебнул из горлышка. По пищеводу потекло тепло, дошло до живота, ошпарило изнутри… Егорка поморщился, занюхал рукавом, спрятал бутылку. Посидел немного и, не чувствуя холода, вытянулся, лег на спину, закинув руку за голову, и уставился в небо, ища ответа.
Но небо было серым: сплошные низкие тучи затягивали синь, бугорчатые, пупырчатые, с неприятными сосочками–выростами — будто находишься в брюхе, во внутренностях огромного животного и того и гляди переваришься. Егорке стало не по себе. Он сел. Потом встал. Потом пошел куда–то, забыв про коров.
Уже на улице ему встретилась какая–то баба, и, радуясь, что встретила собеседника, вцепилась ему в рукав, затараторила:
— Егор, слышал, как всю ночь седня стреляли? Да, да, всамделе стреляли. А знаешь, кто это был? Ты только никому не говори, мне Прокопенок сказала, а ей — Гаврила Кривой, ну тот, который на железке работает, через дом от Соньки, которая водкой торгует, живет, а ему верить можно: он почти не пьет. Так он говорит, это чеченцев у нас поймали. Во–во, сам видел. Самых настоящих, как по телевизору показывают, веришь? Одного–то почти убили, а двое убегли. Так Нефедова седня уже и в Койвусельгу звонила, и в райцентр. А они, говорят, такие страшные, грязные, видно, долго по лесам скрывались от возмездия. А я и говорю…
Егорка с трудом высвободился и почти побежал.
На улицах было неожиданно много людей. У всех блестели глаза, они жадно вглядывались в лица друг другу, сбивались в стайки, что–то яростно обсуждая…
Егорка бежал, шугаясь от каждого, кто встречался на его пути.
…Анна Ивановна Поползенок, управляющая поселковой администрацией, кутаясь в старый китайский пуховик, тащила по улице низкую тележку на четырех колесах с чем–то длинным, полутораметровым, завернутым в мешки из–под сахара. Она шла медленно, время от времени останавливаясь: отирала лоб, заправляла под платок выбившиеся волосы. Было видно, что тащить ей одной очень трудно.
Именно на нее и налетел Егорка в своем стремительном беге в никуда.
— Егорка, помоги, — взмолилась Аннушка, ухватив его за фуфайку.
И Егорка впрягся, замедлив шаг, и потащил, потащил, уже мало что понимая.
— А чё тащим–то?
— Так ить у старухи Кулаковской дед помер, — охотно пояснила та, останавливаясь и переводя дух. — Третьего дня еще. Да так и лежал. У старухи–то денег нет схоронить его. Она детям письмо с автолавкой передала, но те отзвонились мне, шо денег у них тоже нема деда хоронить. Тая, старуха–то, и говорит, мол, не буду я его хоронить, мол, давайте государственных денег, старик–то всю жизнь в леспромхозе отработал. Я-то все понимаю, но денег нету. А тая плачет, говорит, забери деда, а то он уже вонять начал. Ну вот я и забрала, надо каких–нибудь мужиков найти, яму вырыть. Я немного из своих заплатить могу… Може, тебе денег надо, а, Егорушка?
— Стойте, Анна Ивановна, так это чё, в натуре, жмурик у нас, чё ли?
— Да я ж толкую, старик это Кулаковский, разлагаться уже стал, бедный…
— Васька, падла, деньги где? — трясла Михайловна немного оклемавшегося цыгана, матеря его от бессилия.
— Михайловна, яхонтовая моя… — вяло отбивался Васька.
Постепенно до него стало доходить, чего от него хотят.
— Какие деньги–то, бабка? Ты же всегда, как я у тебя дома, после меня обыскиваешь… У тебя же коробка спичек не вынесешь!
— Деньги верни, ирод, супостат, верни бабкам деньги!
— Да не брал я, вот те крест, не брал, — крестился Васька. — Зачем мне тэхохавэс [6] ? Обижаешь, Михайловна, обижаешь меня.
— Да кто же кроме тебя–то, ворюги сраного, взять–то мог? Что у меня дома — проходной двор?! Кто у меня бывает? Ты, да Егорка, да Панасенок. Кузьминична переложить не могла — она и не помнит про деньги, и не знает, где они. Ты, ты, это ты стырил!
— Да пошла ты знаешь куда! Разуй глаза, поищи хорошенько, прежде чем на человека напраслину возводить! Сама, дура старая, куда–то заначила, а теперь орет тут как полоумная!
6
Тэхохавэс — обманывать (цыг.).
— Я — дура старая?! Да таких, как ты, надо на цепи держать! Как тебя не добили–то седня — стырил что–то небось? И поделом, поделом тебе, цыганская морда!
Васька хотел было что–то ответить, но силы оставили его, он откинулся на кровать, застонал. В груди его что–то шипело, и воздух вырывался со свистом.
Михайловна тоже выдохлась уже, выкипела, опустилась на стул рядом с кроватью. Но продолжала твердить:
— Ты это, ты, ты…
— Ту ман, прости… Клянусь тебе, Христом богом клянусь, не я, — еле слышно прошептал цыган, растирая рукою грудь, прижимая ладонь к сердцу.
По левой щеке его скатилась слеза — Васька плакал, понимая постепенно всю безнадежность своего положения: поверь мне, Михайловна, поверь, раз в жизни поверь…
В обед должна была приехать автолавка, хлеба дома не было ни крошки, и это погнало Михайловну в центр. Но сначала она заскочила за Кузьминичной, та, уже одетая, суетилась в доме, пытаясь что–то сделать по хозяйству. Но Михайловна наскоро закутала ее в платок, натянула на нее, как на куклу, первую попавшуюся в руки куртку, всучила авоську и потащила за собой.