Шрифт:
Сейчас я царапаю по бумаге пером, которое то и дело нужно подпитывать чернилами, чтобы не прекращала сочиться тёмно–синяя слюна из раздвоенного носика авторучки, оставляя свитые в слова загогульки. Трудолюбивое, размеренное поскрипывание перьевого кончика с налипшими на нём пылинками напоминает мне неторопливое течение жизни. Идут дни, а я не понимаю, для чего они проходят. В кино и книгах нет места лишнему, всё подчинено логическому руслу повествования, крепко увязано, каждый шаг — во имя следующего шага к определенной цели. Для чего же я изливаю на бумагу моё нутро?
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Моей женой восторгались поголовно все мои друзья, независимо от их пола. Комплименты звенели, как хрустальные бокалы с игристым вином… поклоны, театральные коленопреклонения, букеты цветов, флаконы с духами, серьги и прочие мелкие знаки внимания заполняли пространство вокруг неё. Она нравилась, умела влюблять в себя и забавлялась этим, а меня жгла ревность. Она раздаривала себя другим, не ощущая никакой потери, я же каждой клеткой чувствовал, что самая малая её улыбка, адресованная кому–нибудь, была обкрадыванием меня.
Через наставленные на столе стекла тёмных винных бутылок и синеватые блики хрустальных ваз я внимательно следил, прикрывая горящие глаза ладонью, за поворотом её красивой головы, за собранными в пучок волосами, за приглушенной улыбкой, полной притягательной силы. А они, эти дышавшие табаком и водкой самцы, тянулись к ней, явно надеясь не на одну улыбку. Иногда их темноволосые руки в отвёрнутых по самый локоть, как у мясников, рукавах дотрагивались до шелковистых складок её платья.
Мужчины… Я их отлично чувствовал, здоровых, напористых, уверенных в своей мужской неотразимости… Вот у одного к мясистым губам липнет набухший сигаретный фильтр. А у другого ноздри чувственно раздулись, как жабры, втягивают запах её тела.
А она, повелевающая миром, временами капризная, остроумная, шаловливая, мне одному (что за жирная, заглатывающая жадность?) принадлежащая, смеётся в ответ на пошлости, словно не замечая их. Или не хочет портить отношений? Ведь они — мужья подруг. Не давать же им по щекам? Впрочем, могла бы и шлёпнуть разок, а то вон тот ногу на ногу барски закинул, пуговичку на воротнике рубашки расстегнул…
Куклы и комиксы давно сброшены со стола и разлетелись шелестящей стаей отвергнутых бумажных листков, некогда служивших мне незастеклёнными окнами в заколдованные миры. Теперь вокруг — пепел повседневных сигарет на обрывках непристойных любовных записок и горсть противозачаточных таблеток. Я стою на голом столе, покинутый и никому ненужный, как путник посреди холодной пустыни, и вывинчиваю перегоревшую электрическую лампочку. Нежность и любовь, как пугливые молодые зверьки, давно разбежались. Отныне ничего впереди не лежит, кроме продуваемых тоскливым ветром десятков скучных лет. Однажды вступив босыми ногами на тропу бесстыдных взрослых людей, я проколол себе осколками цинизма ступню и тем самым обрёк себя на медленное и мучительное заболевание. Через открытую рану проникла зараза и вылилась моя душа. С тех пор я обречён на страдание.
Внезапно осознав, что я лишился всей былой светящейся мечтательности, я ужаснулся. Взглянув в зеркало, я себя не узнал. На меня смотрела утомлённая физиономия. В набрякшей коже лба и щёк, в зыбких мешках под глазами и в самих глазах, каких–то мутных и не стоящих на месте, проглядывалось нечто неуловимое, что окатило меня холодом. То была невидимая никем мёртвость.
Всё чаще меня бил озноб.
Я пытался хвататься за предметы, чтобы чувствовать жизнь, но не мог ничем заменить упущенного ветра моего детства, который грел меня раньше, охранял и относил на своих мягких руках в душистые шалаши грёз. Перламутровые статуэтки, разноликие фигурки божков из слоновой кости, толстые пахучие переплёты книг — они наваливались на меня каменными глыбами. Ключом хлестало раздражение и обливало всех без разбора. Капли жгучего яда попадали и на моё собственное сердце, лопались сосуды, брызгала кровь.
Разорившаяся душа давала себя знать. Я ощущал, что схожу с ума. Мной овладевали страх и стыд (давненько он не посещал меня), но сильнее всего терзало страдание, порождённое отчаянием. Мне было больно, и я заставлял себя причинять боль всем вокруг. Жизнь превратилась в один бесконечно длинный пасмурный день. Под закопчённым ватным небом висело мутное марево. Пьяный, я ползал на четвереньках и то и дело смачивал пересохшее горло глотком водки. Тесные коридоры изламывались на моём пути, а жена истерично плакала и хлестала меня мокрым полотенцем.
Я ревновал… Ревность, это неповоротливое, слизистое животное, лишённое глаз и бубнящее вслух одну и ту же мысль, заглотила меня полностью, и я болтался в мешке её чёрного желудка.
Сейчас я знаю, что не верить жене у меня не было тогда причин. Однако, превращаясь в свинью, я желал, чтобы все вокруг уподобились мне. Я наслаждался чужой болью. Жало моего пьяного языка впивалось в тростинку нежного существа, и она, моя жена, не могла укрыться от моего яда.
— Сука! Кошка дешёвая! — рот наполняется слюной, меня душила тошнота.
Конечно, это положение не могло длиться вечно, и однажды произошло то, что должно было произойти, на что я подталкивал жену непростительными выходками, на которые способен лишь пьяный дурак. Любовь умерла в конвульсиях, сдирая с себя кровоточащую кожу. И тут явился на сцене тот самый человек, который был способен приласкать выбившуюся из сил несчастную женщину. И лицо–то у него вполне обычное, и раньше хаживал в гости, встречался в кругу общих знакомых, но теперь его глаза стали для неё полными понимания, а пальцы — ласковыми.