Шрифт:
Остался я один. Помучился-помучился, да и решил: поеду к семье. Повинюсь. Кроме нее, у меня в этой нескладной, горькой жизни ничего нету.
— Повинюсь!.. Да тебя, сукина сына, надо бы!.. — Андрей Ильич набычился, сжал тяжелые кулаки.
— Ударь! Избей как паршивую собаку! — Гузенков спрятал руки за спину и покорно придвинул к Андрею Ильичу бледное, сморщенное лицо.
— Не могу, — старый мастер скрежетнул зубами.
— Не можешь, — Гузенков со вздохом уронил голову на грудь, — значит, есть такое в жизни: н е м о г у. Тут ты меня, как человек человека, понять должен. Я жене одно письмо написал, другое… Ни ответа, ни привета. Теперь вот сам приехал, а она меня на порог не пустила. Понимаю: заслужил. Только сколько же можно обиду в сердце носить?
— А если бы твоя голуба тебя не отшила, про семью и не вспомнил бы?!
— У меня, как червь какой сердце поедом ест, — Гузенков задрожал, губы его запрыгали, — а тебе, я вижу, даже говорить со мной тошно. А жаль… Я одного хочу, чтобы дети были счастливы. И не могу спокойно смотреть, как жена… к этому приучает. У старшей дочери, поди, из-за этого судьба наперекосяк пошла. О младшем сыне, как подумаю, от боли красные круги перед глазами идут. Вот и написал я письма и в газеты, и в училище. Может, младшего спасу.
— Попал в историю! Да, попал… — Андрей Ильич хлопнул широкой ладонью по столу. — Значит, сына в обиду не дашь?
— Ни в коем разе!
— Правильно. А что мне делать?
— По совести все доложи.
— Твой сын прогуливает. Его из училища выгонят.
— Не посмеют. А женушке хорошим уроком будет. Да и парень призадумается. Теперь понимаешь, не от хорошей жизни я на такое решился. Тяжело мне, понимаешь… — Гузенков хлюпнул носом и заплакал.
— Ну чего ты?.. — пряча глаза, заблестевшие от щекочущих слез, старый мастер грубовато хлопнул Гузенкова по плечу и, успокаивая себя, повторил уже въевшееся в мозг: «На кой черт мне все это? Только дотяну до пенсии…»
Гузенков плакал, нелепо выдвинув вперед лицо, словно опасался замочить брюки; тихо и тонко вскрикивал: «ой-ей» и тыльными сторонами ладоней размазывал мутные слезы по дряблым щекам.
— Слышь, хватит! — Андрей Ильич судорожно вздохнул и только теперь почувствовал, что воротник у новой рубашки туговат, да и коричневый галстук, повязанный для солидности, давит на горло; большим пальцем он рванул воротник — белая пуговка, сверкнув, улетела под стол. — Думаешь, если я не разводился, с дочерью не ругался, так словно сыр в масле катаюсь. Ошибаешься!.. Я тебе как на духу скажу: мне в этой жизни точно простора не хватает. Раньше меня это прямо бесило; я с начальством лаялся, в разных комиссиях заседал — все хотел мир по-своему разумению перестроить. А к чему это привело? Бездельникам — почетные грамоты, дармовые путевки в Гагры, часы именные, а мне — шиш. Жене, соседям, ученикам в глаза посмотреть стыдно. Тридцать пять лет на одном месте просидел и вроде как гроша ломаного не стою. Все как псу под хвост пошло!..
— Во-во, руки на себя наложить хочется.
— Ну, ты эти дурацкие идеи оставь! — Андрей Ильич испуганно отшатнулся от Гузенкова. — Этим никого не удивишь.
— А как дальше жить? Как?
— Я вот на пенсию уйду, займусь огородом…
— В огороде спрятаться хочешь! — нервно засмеялся Гузенков. — Выходит, ты, как и я, по-своему жизнь ломал, а она тебя на обе лопатки уложила.
— Ты это брось. Всему — свое время. Дерево и то до определенного возраста вширь идет и ввысь тянется.
Силы уже не те.
— Если ты — дерево, то я — не дерево. Понимаешь?.. Я лучше руки на себя наложу.
— Коли они у тебя чешутся, сунь их в карманы и спать ложись. Ложись! — старый мастер развернул Гузенкова лицом к подушке, и тот послушно уткнулся в нее лицом.
Андрей Ильич погасил свет, торопливо разделся, залез под одеяло и тут же забылся. Он проснулся, когда уже рассвело. Старый мастер вспомнил, что в поселок, в котором живет Гузенкова, автобус ходит один раз в сутки, и стал собираться.
— Решил ехать? — Гузенков лежал все так же, уткнувшись лицом в подушку.
— Задание начальства. — Вчерашние настроения еще не угасли в душе старого мастера; она была наполнена непривычной, какой-то трепетной нежностью к Гузенкову; Андрей Ильич искренне хотел ему помочь, но не любил, да и не умел говорить о своих чувствах и потому отвечал грубовато, как бы между делом.
Автобус долго петлял по разбитым проселочным дорогам, подбирая редких пассажиров; они все знали друг друга, и в салоне ручейком журчали разговоры; только Андрей Ильич сидел особняком, уже порядком уставший от любопытных взглядов. Автобус остановился возле почты. Старый мастер заглянул в кабину к шоферу и спросил: не уедет ли тот раньше? Шофер, парень с длинными, чуть загнутыми вверх усами, весело пояснил, что ему еще надо съездить к матери в соседнюю деревню за картошкой, потом заправиться бензином, и в свою очередь поинтересовался, к кому приехал Андрей Ильич?
— К Гузенковой.
— К Вере-рванине? — удивился шофер.
— Наверное, — немного стушевался Андрей Ильич, — а почему ее так зовут?
— Ты ее раньше не знал? — шофер недоверчиво посмотрел на старого мастера, по его хмурому лицу понял, что из этого человека лишнего слова клещами не вытянешь и нехотя добавил: — Я за тобой заеду. Под окнами посигналю.
— Договорились. — Андрей Ильич перебросил чемоданчик в правую руку и зашагал по обочине, покрытой жесткой, выцветшей от дождей травой.