Шрифт:
Встретил нас Воронянский у штабной землянки. В военной форме, статный, подтянутый, с перекрещенными на груди ремнями от планшета и маузера, стал к нам как-то воинственно, чуть боком, будто приготовился к дуэли. Смуглое, волевое, по-военному строгое лицо, стальные спокойные глаза. В нем, украинце из-под Полтавы, — в позе, в лице, — замечалось что-то гордо-казацкое, воспитанное, видимо, долгим пребыванием в воинских кавалерийских частях.
Штабная землянка оказалась просторнее, чем у Старика, но более скромной — окно, стол при нем, по обеим сторонам нары, на обшитом досками потолке-крыше слева — портрет Сталина, справа — карта Советского Союза с нанесенной линией фронта. На столе карта-километровка, бумаги, маленький радиоприемник.
— Из Минска, — объяснил Воронянский, переняв мой взгляд.
— У вас там имеются связи? — спросил я.
Он нахмурился, видимо, решая, какой должна быть мера откровенности, и ответил уклончиво:
— Мы, военные, здесь пионеры. Остатки моего дивизиона связи да бойцы лейтенанта Еськова начинали движение в этих местах. Правда, позже появилась артелька «Гоп со смыком». Но пошумела-пошумела и исчезла… А мы не знаю за счет кого больше и росли — беглецов-пленных, минчан или активистов из деревень. Мой первый комиссар Саша Макаренко не скажу даже, где чаще бывал — в отряде или в Минске. Он и голову там сложил. Весной гестаповцы напали на след подпольщиков. Начали вешать, расстреливать. Саша бросился в город — спасать, выводить их в лес — и погиб. Был на конспиративной квартире у товарища, члена подпольного горкома, когда туда налетели гестаповцы. Выскочил в окно со второго этажа и вывихнул ногу. Понятно, настигли на Беломорской улице. Отстреливался, пока было чем, а последнюю пулю пустил себе в висок…
Мне представилась холмистая, немощеная, с деревянными домиками Беломорская улица и то, как гитлеровцы гнались за хромым, обессиленным человеком, целясь ему в здоровую ногу, чтобы сохранить его для допроса, и я, наверное, побледнел, потому что Воронянский более благосклонно добавил:
— С железнодорожниками, к примеру, там у нас самые надежные связи были. Переправляли они нам все — и медикаменты, и оружие. А в марте появились целой группой во главе с Федором Кузнецовым — начальником русских паровозных бригад. Он теперь у меня комиссаром в «Мстителе».
— Вы разрешите поговорить с ним? — заволновался я, удивляясь своей удаче.
Воронянский поднял брови.
— Пожалуйста. Но, к сожалению, сам Кузнецов на задании. Да вы хоть поели сегодня? Может, заночуете? Давай, лейтенант, организуй, как говорит командир «Штурмовой», обстановку. Правда, у нас нет ни меду, ни сала.
Только сейчас мы обратили внимание на молодого белозубого военного с преданными, широко открытыми глазами, который неизвестно когда появился в землянке и молча стоял за спиной Воронянского.
— Знакомьтесь, кстати. Это есть наш Еськов, с которым закладывался фундамент, — кивнул на него Воронянский.
Старик не спросил, сыты ли мы, а Воронянский спросил, и его естественное в этих условиях гостеприимство как-то сразу размежевало их.
Спать нас уложили в штабной землянке. За окном шумели сосны, шелестела осина, и под этот однотонный гомон-шелест уснулось легко, само собой. Однако во сне, помнится, пришла тревога — приснился распластанный на рыжей, перемешанной со снегом земле Саша Макаренко, потом минский вокзал в панике, каким видел его тогда, в начале войны; рельсы, которые сходились где-то вдали, и черную пелену-навись над всем этим — от пожаров, что начались около аэродрома. И было тошно, и сердце сжималось от жалости и сочувствия.
В Пострежье мы вернулись с лихим кубанцем; ухарем, которого дал нам Воронянский в проводники и который, как мальчишка, был влюблен в своего командира.
— Увидели бы вы его в бою! — идя впереди, взбивал он русый выгоревший чуб. — Правда, ему, как Василию Ивановичу Чапаеву, на лошади бы, с саблей. Да где тут развернешься… Но я все равно никогда не слышал и не видел, чтобы он команду лежа подавал. При нем не сдрейфишь, не сорвешься. Если что, отцу родному не простит. Будь хоть папой римским, а ежели отступил от боевого закона, расплачивайся.
Ему хотелось как можно больше наговорить хорошего о Воронянском, он даже не успевал четко выговаривать слова.
— А по-вашему как? У нас только отступи…
— А если показалось, что кто-то отступил? — все-таки возразил я.
— Не бойтесь, ему не покажется!..
И столько веры чувствовалось в его словах, что грешно было разрушать ее, и я промолчал. Да и был под впечатлением разговора с железнодорожниками-минчанами.
Ожидал меня и еще один сюрприз. Перед домом, где обосновались наши ребята, мне встретилась женщина — в стеганке, в суконной шали, с рюкзаком за плечами и корзиной в руках.
«Издалека, наверно. Не из Минска ли?» — стукнуло мне в голову.
Я пригласил ее сесть на бревно, что лежало под забором около ворот. Взмахнув руками, как крыльями, усмехаясь, женщина сбросила рюкзак, развязала платок на плечи и спину упали темные волнистые волосы. Она, видимо, сделала это, чтобы отдохнуть. Да и знала: станет тогда другой. И правда — сразу сделались заметными милое веснушчатое лицо, большие, в синих кругах глаза и молодые, яркие губы. Она явно не скрывала радости, что добралась до партизанской деревни, что среди своих, и в ней пробудилась игривость. Дав посмотреть на себя, похожая уже на девушку, она встряхнула головою, обеими руками собрала сзади волосы в пучок и завязала их в узел.