Шрифт:
Первым выпрыгнул на перрон здоровенный блондин. Он бросил на асфальт чемодан, раскрыл руки и заорал:
— О пальмы в Гагре!
Он был неописуемо счастлив. Со знанием дела осмотрел «ту» девушку, подхватил чемодан и пошел легкой упругой походкой, готовый к повторению прошлогоднего сезона сокрушительных побед.
Поезд еще двигался. Мужчины в соломенных шляпах трусили за ним, держа перед собой букеты, как эстафетные палочки. Я сделал скачок в сторону, купил букет и побежал за этими мужчинами, уже видя в окне бледную от волнения Веронику. Она заметила у меня в руках букет и изумленно вскинула брови.
— Здравствуй, Ника, — сказал я, обнимая ее, — ты знаешь…
3
Мы вели удивительный образ жизни: ели фрукты, купались и загорали, а вечером весело ужинали в скверном ресторане «Гагрипш», весело отплясывали под более чем странный восточный джаз, и все это было так, как будто так и должно быть. Мы наблюдали за залом, в котором задавали тон блондины титанической выносливости, и смеясь называли мужчин «гагерами», и женщин «гагарами», а детей «гагриками». Совершая прогулки в горы или расхаживая по вечерним улицам Гагры, мы произносили доступные восточные слова: «маджари», «чача», «чурчхела»… Я называл Веронику Никой и каждый день приносил ей цветы, а она не могла нарадоваться на меня и хорошела с каждым днем.
Ей все здесь страшно нравилось: пряные запахи парков и меланхолия буфетчиков-армян, чурчхела и сыр «сулгуни» и, разумеется, горы, море, солнце… Она уплывала далеко от берега в ластах и маске с дыхательной трубкой и заставляла о себе думать: ныряла и долго не появлялась на поверхность. Потом она выходила из воды, ложилась в пяти метрах от меня на гальку и поглядывала, блестя глазами, словно говоря: «Ну и дурак ты, Генка! Где еще такую найдешь?»
На пляже мы не разговаривали друг с другом, считалось, что я работаю — сижу с блокнотом, пишу, рисую, обдумываю новые проекты. Я действительно сидел с блокнотом и писал в нем, когда Вероника выходила из воды: «Вот тебе на! Она не утонула. Ну и ну, на небе ни облачка. О-хо-хо, поезд пошел… Ту-ру-ру, он пошел на север… Эгеге, хочется есть… Че-пу-ха! Съем-ка грушу…» — и рисовал животных.
И так каждый день по нескольку страниц в блокноте. Я не мог здесь работать. Все мне мешало: весь блеск, и смех, и шум, и гам, и Ника, хотя она и лежала молча. Но всетаки я делал вид, что работаю, и она не посягала на эти часы. Может быть, она понимала, что я этими жалкими усилиями отстаиваю свое право на одиночество. А может быть, она ничего не думала по этому поводу, а просто ей было достаточно лежать в пяти метрах от меня на гальке и блестеть глазами. Наверное, ей было достаточно завтрака и обеда, и послеобеденного времени, и вечера, и той ночи, что мы проводили вместе, — всего того времени, когда мы были в достаточной близости.
Она была совершенно счастлива. Все окружающее было для нее совершенно естественной и, казалось, единственно возможной средой, в которой она должна была жить с детства до старости. Казалось, она никогда не ходила в лабораторию, не пробивала свой талон в часах, что понаставили сейчас во всех крупных учреждениях. Никогда она не ежилась от холода под моросящим северным дождем, никогда не простаивала в унизительном ожидании возле подъезда моего дома, никогда не звонила мне по ночам. Всегда она была счастлива в любви, всегда она шествовала в очень смелом сарафане по пальмовой аллее навстречу любимому и верному человеку.
— Привет, гагер!
— Привет, гагара!
— Хочешь меня поцеловать?
Всегда она меня спрашивала так, зная, что я тут же ее поцелую и преподнесу ей магнолию и мы чуть ли не вприпрыжку отправимся на пляж.
Вдруг она сказала мне:
— Почему ты ходишь все время в этой? У тебя ведь есть и другие рубашки.
Я вздрогнул и посмотрел на нее. В ее глазах мелькнуло беспокойство, но она уже шла напролом.
— Сколько у тебя рубашек?
— Пять, — сказал я.
— Ну вот видишь! А ты ходишь все время в одной. Может быть, пуговицы оторваны на других? Ну, конечно! Разве у тебя были когда-нибудь рубашки с целыми пуговицами!
— Да, нет пуговиц, — сказал я, отведя взгляд.
— Пойдем, пришью, — сказала она решительно.
Мы пришли в мою комнату, я вытащил чемодан, положил его на кровать, и Ника, как мне показалось, с каким-то вожделением погрузилась в его содержимое…
Я вышел из комнаты на балкон. Все было как положено: красное солнце садилось в синее море. Все краски были очень точные — югу чужды полутона. Внизу, прямо под балконом, на площадке, наша культурница Надико проводила мероприятие.
— Прекрасный фруктовый танец «Яблочко!» — кричала она, легко пронося по площадке свое полное тело.
Среди танцующих я заметил человека, который в день моего приезда на набережной спорил с грузином Гоги по вопросу о течениях. Я с трудом узнал его. Крепкий загар скрадывал дряблость его щек, велюровую шляпу он сменил на головной убор сборщиков чая. Он совершенно естественно отплясывал в естественно веселящейся толпе. Он выкидывал смешные коленца, был очень нелеп и мил, видимо начисто забыв в этот прекрасный миг, к чему его обязывают занимаемый пост и общая ситуация. Тут же я увидел его жену. Она шла прямо под моим балконом с двумя другими женщинами.