Шрифт:
– Ты поосторожнее, Вася, – сказала мама. – У нас, помню, еще до революции, сосед, Мирон Степаныч Калинычев… Да ты его помнишь, небось!
– Помню, – сказал папа. – Это который без пальца на руке?
– Вот-вот, он самый. Так на него волки напали сразу за Тверцой, коня порвали, а он еле отбился вилами. Пальца лишился…
За окном вдалеке залаял Морозко, собака хромого Кондрата Третьякова.
Я пошел в мамы-папину комнату к окну, поскреб ногтем ледяную корку на стекле, потом подышал на нее и припал глазом к стеклу.
Сперва я ничего не увидел, кроме голубых сугробов, потому что светила луна. Потом разглядел избу Третьяковых, выглядывающую из-за заснеженных черемух, синие тени на голубых сугробах. Но ничего такого, на что можно лаять. А Морозко все лаял да лаял. И вдруг на сугроб перед моим окном взобралась серая собака, каких нет в нашей деревне, а я всех деревенских собак знаю. И хвост у нее не крючком, а поленом. Собака посмотрела на меня, приблизилась, и я увидел ее зеленый глаз совсем-совсем близко. И глаз этот светился. Мне показалось, что собака эта сейчас ударит лапой по окну и кинется на меня. Но тут бабахнул выстрел – и собака исчезла. Потом еще бабахнуло. И я увидел Митьку Третьякова: он стоял с ружьем и смотрел туда, где лежало замерзшее озеро. Я тоже попытался посмотреть туда, но смотреть туда было неловко, как я не старался. Поэтому ничего и не увидел.
– Что там? – спросил папа, держа в зубах дратву и тыча шилом куда-то внутрь сапога.
– Собака, – сказал я. – Только не наша, и глаза у нее зеленые-зеленые.
– Волк, – сказал папа. – Вот ведь обнаглели.
– О господи, – вздохнула мама, которая все еще болела. – И когда все это кончится?
А я пошел к окну, чтобы еще посмотреть на волка, если он вернется к нашей избе. Но он так и не вернулся, потому что Митька-лоботряс напугал его своим ружьем – и «все это» уже кончилось. Мне ужасно стало обидно, потому что папа мог стукнуть волка арапником, потом бы снял с него шкуру, и папе дали бы за это деньги, потому что из волчьих шкур делают телогрейки для летчиков, чтобы они не замерзли в своих самолетах.
Я вернулся в горницу и снова сел за книжку. На этот раз книжка была про Дерсу Узала, как он жил в лесу, потому что у него не было дома, но он ничего не боялся и всех зверей называл «люди». Эту книжку взял папа потому, что читал ее в детстве, и она ему очень понравилась.
– Ты бы почитал вслух, Витюша, – сказала мама.
Признаться, я не люблю читать вслух. Во-первых, язык очень быстро устает и начинает заплетаться; во-вторых, мама непременно скажет: «Чем читать такие взрослые и непонятные книжки, читал бы лучше сказки». В-третьих, когда я читаю вслух, то получается медленно, а про себя – быстро. В-четвертых, я сам ничего не понимаю, когда читаю вслух, потому что читать надо громко, а от громкости у меня в ушах все перепутывается. Но мама говорит, что в школе обязательно нужно читать вслух, и я читаю. А еще потому, что всем нравится слушать, как я читаю.
Но только я собрался читать вслух, как за окном захрумкало, кто-то постучал в двери, папа пошел отпирать, и в избу ввалился дядя Трофим и как закричит:
– Наши окружили немцев под Сталинградом! Представляете?
– Да ты что-о! – удивился папа.
– Точно-точно! Мой пострел Федька собрал дирек-кторный – черт, не выговоришь! – приемник, и Москва только что передала по этому приемнику «В последний час» экс-хренное сообщение. Вот! – воскликнул дядя Трофим и поставил на стол бутылку, заткнутую деревянной пробкой, – самогонка называется.
– Во-от, – сказал папа. И добавил: – Сталин не зря говорил про праздник на нашей улице. Не зря. Вот он и наступил. А то все драпали и драпали. Черт знает что! Генералы у нас, едри их за ногу! А Сталин один, за всеми не уследит. Тут вот в своем хозяйстве не всегда знаешь, где что лежит и куда подевалось, а тут – шутка ли сказать! – такая страна: и то надо, и сё, и пятое-десятое…
Мама заплакала и стала собирать на стол, потому что действительно наступил «и на нашей улице праздник». Дядя Трофим подтвердил, сказав, что по дирек-кторному приемнику тоже говорили… про этот самый праздник.
И долго они с папой обсуждали этот праздник, пока к нам не пришли еще мужики. И бабы тоже пришли, принесли кто шаньги, кто пироги с лосятиной или рыбой, грибами или с брусникой. Все выпили самогонной водки, галдели, а потом стали петь песни.
И мой папа запевал:
По диким степям Забайкалья,Где золото роют в горах,Бродяга, судьбу проклиная,Тащился с сумой на плечах…И все подхватывали, при этом бабы тонкими визгливыми голосами, а мужики – совсем наоборот, то есть толстыми. И так печально они пели, что у меня на глазах выступили слезы от жалости к этому бедному бродяге. И у других тоже. Даже у мужиков. Потом папа запел другую песню, но я уже ничего не слышал: наевшись от пуза пирогов, я спал на полатях, и мне снилось, как «наши», то есть папа и все остальные мужики и бабы, водят хоровод, а в середке Гитлер с усишками под носом, на него лает Морозко, а папа бьет Гитлера арапником со свинчаткой на конце, а у Гитлера глаз зеленый-зеленый, как у волка…