Шрифт:
– Я недисциплинированный. Я не умею подчиняться.
– Но на телевидении же вы подчиняетесь?..
– Подчиняюсь, но это более сложная система. Я произвожу программу в отдельном продюсерском центре – возможно, просто в структуре канала я не смог бы работать. Если мне не удается поднять одну тему, я подниму другую, но никто и никогда не диктовал мне, что я должен говорить или к какому выводу должен подвести моих гостей. Дело в том, что именно в журналистике и творчестве я не признаю управления. А Церковь – это не только мистическое Тело, Которое вбирает в себя все, и в этом вечном огне (в хорошем смысле слова) сгорают все противоречия. Церковь – это социальный институт со своим вертикальным управлением. Наверное, это правильно – я это не обсуждаю.
Но совершенно точно, что журналист должен находиться в большей степени свободы – иначе это будет не журналистика. Хотя, конечно, журналистика существует не для того, чтобы транслировать свою личную позицию. Для этого есть публицистика, в том числе и христианская. Когда я, как публицист, хочу достучаться до аудитории, я не скрываю, что я свою мысль ввинчиваю людям в головы. Я заранее предупреждаю: «Внимание! У меня в руках саморез и отвертка. Не хотите – не подходите». А журналистика – она имеет свои ценностные ориентиры, но должна давать разные голоса.
На моей памяти был один православный проект, и при этом это была журналистика – журнал «Нескучный сад». Но где он? Закрылся. Потому что у нас нет свободного рынка для поддержки христианских движений. Бизнес ведь тоже структурирован – ему проще иметь дело с официальными институциями, нежели с вольноопределяющимися. Ему проще помогать Церкви как структуре, а не христианству как направлению. «Кто за тобой стоит?» – спрашивает бизнесмен любого, кто к нему приходит. Рынка с рекламой для православных изданий нет, поэтому остается только прямая финансовая поддержка медийных церковных структур. Но здесь тоже все непросто.
Если в 90-е пожертвовать на храм нередко хотели просто разбойники с большой дороги, то сегодня лукавую лепту подчас мечтают предложить некоторые представители частного бизнеса, для которых, по формуле Оруэлла, «война – это мир».
Я буду счастлив, если кто-то сделает православный канал именно как журналистский проект. Пока я такого не видел.
– В «Тем временем» вы в первую очередь журналист?
– Да. Я не рассказываю о своих взглядах. И мне все равно, в каких отношениях мой гость с той институцией, к которой принадлежу я. Мне важно, есть ли этому человеку что сказать и оплатил ли он своей жизнью это право высказываться. Если оплатил – все, этого достаточно.
– Помните какой-то яркий эпизод за 13 лет существования программы?
– Однажды у меня в студии собрались сыновья выдающихся поэтов: Евгений Борисович Пастернак, Никита Николаевич Заболоцкий, Алексей Кириллович Симонов и Никита Владимирович Высоцкий. И они говорили об отцах. И знаете, стало понятно, почему они все так глубоко понимают творчество своих отцов и занимаются им. Они все – дети от первого брака. И им настолько не хватало отцов, что они проникновением в их творчество как бы восполнили для себя их личность. И когда они в конце по очереди каждый прочитали по одному фрагменту из стихотворений своих отцов, у меня чуть слезы не навернулись, хотя я не самый сентиментальный на свете человек.
– А какие у вас остались ощущения от детства?
– Сложные. Детство – очень сложное время. Это время бесконечного пробуравливания сопротивляющегося жизненного материала. Ты все время в конфликте с реальностью, потому что она бросает тебе вызовы, и ты должен на эти вызовы отвечать. С другой стороны, детство – это время простора. Ты принадлежишь себе.
Может быть, если бы я рос в каком-нибудь благополучном московском центре, жизнь складывалась бы как-то по-другому, но я рос на окраине Москвы, где мои интеллектуальные порывы не всегда находили сочувствие. Просто для понимания: двое моих одноклассников встретились на зоне – один за убийство, другой за групповое изнасилование. Из одиннадцати мальчиков, которые учились со мной в классе, шестерых уже нет. Так что нравы были еще те. Ко мне относились скорее хорошо, но отстаивать свое право на уважение нужно было довольно жестко. Хотя это была отличная жизненная школа. На телевидении, кстати, потом очень пригодилось.
Читать или быть святым
– Вы себя называете в первую очередь литератором. Почему именно литература стала главной?
– Вообще я в детстве увлекался математикой. Потом перестал ею увлекаться – до такой степени, что с трудом закончил среднюю школу. А погубили меня книги. Пастернак меня засосал, обглодал и выплюнул – поэтому стихов я уже точно никогда писать не буду. Как поэт я в нем умер. Ну и слава Богу. На самом деле не надо писать, если ты можешь пережить то же самое, читая других.
Но с прозой у меня отношения более сложные. Я ее пишу, потому что не получаю ответов на свои вопросы в том, что уже написано. Ну, и просто – я себя тут нашел. Получается, не получается – это не так важно. Я лично, вот такой, какой я есть, тут себя нашел. Мне хорошо в литературе.
– Вообще писатель для чего пишет?
– Ни для чего. Это маниакальное состояние. Повторюсь: если можно все то же самое пережить, просто созерцая или читая, лучше пережить все то же самое, созерцая или читая. Писательство – это даже не переживание, это проживание. Ты перерабатываешь эти бесконечные слова, роешь, как крот. Роешь, роешь, роешь. Для чего крот роет? Живет он так, вот и все. Вот и писатель пишет, потому что он так живет. Это не самое легкое дело, но, если оно твое, ты без него не можешь.