Шрифт:
Жуюй извиняюще кивнула, но ничего не сказала. Она никогда не сомневалась в своем праве задавать вопросы другим, но позволить кому-то задать вопрос ей значило наделить этого человека статусом, которого он не заслуживает: Жуюй знала, что держит ответ только перед тетями и, поверх них, перед Богом.
Впервые сейчас они проводили время вдвоем, и уже Можань наделала ошибок, оттолкнула от себя Жуюй. Вновь Можань пожалела, что с ними нет Бояна, – он направил бы разговор в другую сторону. Но было воскресенье, а воскресенья Боян проводил у родителей, они оба были профессора и жили в хорошей квартире в западной части города недалеко от университета, где преподавали. Их дочь, сестра Бояна, была старше его на десять лет. Ее с детства признали вундеркиндом, и, проучившись в старшей школе и колледже в общей сложности всего три года, она получила стипендию и уехала в Америку учиться у нобелевского лауреата; а сейчас, когда ей было без нескольких месяцев двадцать шесть, ей уже дали пожизненную должность профессора физики. «Калифорнийский университет, Беркли», – возвестили родители Бояна обитателям двора, когда заглянули туда, что делали редко, ради того, чтобы сообщить новость. Можань каждый звук, произнесенный ими в тот день, причинял боль: она знала, что в их глазах ее родители и все их соседи – люди со слабыми умственными способностями и ничтожными амбициями. Даже Бояна, самого умного из знакомых Можань ребят, они считали не бог весть кем по сравнению с сестрой. У Можань иногда мелькала мысль, что родители, может быть, не хотели его вообще: с самого рождения его растила бабушка по отцу, давняя жительница их двора; с сестрой до ее отъезда в Америку у него не было возможности познакомиться как следует, и с родителями, у которых он бывал по воскресеньям, он тоже не был близок. Он обедал у них, ужинал и иногда делал что-то по дому, что требовало юношеской силы.
Четверо мальчиков до десяти, голые выше пояса, прошли мимо Жуюй и Можань и плюхнулись в воду, у двоих помладше скользкие тела были продеты в автомобильные камеры.
– Ты умеешь плавать? – спросила Можань, довольная поводом заговорить о другом.
– Нет.
– Может быть, я тебя научу. Это лучшее место для зимнего купания. Нам с Бояном пока тут не разрешают после осеннего равноденствия, но через несколько лет мы точно будем, а к тому времени и ты подучишься плавать. Когда мы повзрослеем – в восемнадцать или в двадцать, – мы все сможем приходить на плавательный праздник в день зимнего солнцестояния.
Низко над водой носились острохвостые стрижи; в ивах выводили трели цикады. На дороге, тянувшейся вдоль берега, показался торговец на трехколесном грузовом велосипеде, он выпевал сорта пива, которое лежало у него в кузове на колотом льду, и то и дело останавливался, когда по аллейке подбегал ребенок с деньгами в поднятом кулачке, посланный старшими за бутылкой или двумя. Была вершина лета, вечерело, но жара не спадала, однако Можань говорила о зиме и последующих зимах так же непринужденно, как о сегодняшнем ужине по возвращении домой. Еще страннее была уверенность Можань – такую же уверенность Жуюй приметила и у Бояна, – с какой она включала ее в свое будущее. То, что Жуюй была здесь – жила в доме Тети, собиралась пойти в старшую школу, которой Боян и Можань страшно гордились, – стало возможным благодаря ее тетям-бабушкам, которые перед ее отъездом объяснили ей, что на самом деле это перемещение – часть Божьего плана на ее счет, как было его частью поручение ее их заботам. То, что она сейчас здесь, у водоема… Разумеется, Можань приписывает это себе, ведь это она привезла сюда Жуюй на багажнике велосипеда, это она решила, что они отправятся не в кино и не в ближайший магазин за фруктовым льдом, а на их с Бояном любимое место, к морю, которое всего-навсего пруд.
С досадой, смешанной с любопытством, Жуюй повернулась к Можань и вгляделась в нее, а Можань между тем протянула руку, показывая на карликовый храм на вершине холма, за который начинало садиться солнце. Раньше здесь было десять храмов, сказала она, и три «моря» называли Десятихрамовыми морями, но теперь они с Бояном обнаружили только три храма.
– Этот посвящен богине воды, – сказала Можань и, не услышав никакого отклика Жуюй, повернулась и встретила ее недоуменный взгляд. – Прости, тебе, наверно, надоела моя болтовня.
Жуюй покачала головой.
– Мама иногда беспокоится, что я болтливая, говорит, меня никакой приличный человек из-за этого замуж не возьмет, – сказала Можань и засмеялась.
Жуюй еще раньше заметила, что Можань чаще смеется, чем улыбается; это придавало ее лицу откровенно глупый вид, что казалось более подходящим для роли старшей сестры или пожилой тетушки.
– Почему у тебя нет братьев и сестер? – спросила Жуюй.
Их поколение было последним перед тем, как началась политика «одна семья – один ребенок», и у многих одноклассников Можань, как, вероятно, и у многих бывших соучеников Жуюй, имелись братья или сестры. Возможно, Жуюй спросила только потому, что не часто встречалась с единственным ребенком в семье. Можань смиренно призналась, что не знает почему, а потом добавила, что ее случай не такой уж необычный: сестра Шаоай тоже единственная у своих родителей.
– А ты хочешь брата или сестру?
Должно быть, это сирота заговорила в Жуюй, должно быть, она задала эти вопросы; Жуюй редко говорила так много – во дворе она почти все время молчала.
– Мы все друг другу близкие, – сказала Можань. – Увидишь, мы во дворе как родные. Например, мы с Бояном росли как брат и сестра.
– Но у него есть своя сестра.
Она старше, объяснила Можань. Она почти из другого поколения.
– Почему он не живет с родителями? – спросила Жуюй.
– Не знаю, – сказала Можань. – Думаю, потому, что у них очень много работы.
– Но ведь его сестра жила с ними, пока не уехала в Америку?
– Она – другое дело, – ответила Можань, чувствуя себя не в своей тарелке, боясь, что сказала про Бояна и его семью то, чего не надо говорить.
Она уже чувствовала, что предает его каким-то непонятным ей образом. Он предпочитал не говорить о своих родителях, а его бабушка чаще говорила о дядях и тетях Бояна, которые жили в других городах, чем о его отце – ее старшем сыне. К Можань иногда закрадывалась мысль, нет ли в прошлом этой семьи чего-нибудь нехорошего, но она никогда ни о чем таком не спрашивала: ища удовлетворения своему любопытству, она сделала бы себя менее достойной дружбы Бояна.
– Почему? Он что, им не родной сын?
– Нет, биологически он, конечно, их сын, – сказала Можань, беспокоясь, что простым высказыванием подобных истин компрометирует лучшего друга.
– Почему «конечно»?
Захваченная врасплох сначала бесчувственным спокойствием Жуюй, а затем своей собственной глупостью, Можань погрузилась в глубокую оторопь. Расти во дворе было все равно что расти в большой семье, и ничто не делало ее счастливее, чем любить всех, не сдерживая себя. Разумеется, она слыхала истории про другие дворы, где неуживчивые соседи портили друг другу жизнь: выдергивали цветы, сыпали соль в чужие кастрюли в общей кухне, крали замороженных кур, оставленных зимой на ночь за окном, пугали чужих малышей неприятными лицами и звуками, когда родители отворачивались. Эти истории ставили Можань в тупик: она не понимала, какие выгоды может принести подобное мелкое зловредство. В последнем классе средней школы некоторые девочки сделались жестокими, начали опутывать других девочек – красивых, или чувствительных, или одиноких – сетями скверных слухов. Если у кого-то возникали такие намерения в отношении нее – а они наверняка порой возникали, при том что у Можань был Боян, самая крепкая дружба, сколько они себя помнили, – ей не приходило в голову считать свое положение уязвимым. Да, люди и в семьях могли плохо обращаться друг с другом; вечерние газеты давали тому много подтверждений, рассказывая о домашних конфликтах и отвратительных преступлениях. И все же в представлении Можань мир в целом был хорош, и она верила, что он и для Жуюй теперь, когда она с ними подружилась, будет хорош. Тем не менее легкость, с какой Жуюй, говоря о происхождении Бояна, допустила возможность обмана и отказа от собственного ребенка, обескуражила Можань: ей показалось, что она, не подготовленная, провалила важное испытание и не смогла завоевать уважение Жуюй.