Шрифт:
17 (29) июля 1847 года (Карлсруэ)
Милая моя кисанька, ты, разумеется, не ожидала получить письмо из Карлсруэ, из города, который ты находила таким несносным, но который вовсе не противен мне… Вот как это случилось. Сегодня я выехал из Баден-Бадена сюда, чтобы сесть в омнибус, который должен был доставить меня в Вильдбад к канцлерше, ожидающей меня там уже 10 дней. Но чтобы поспеть в Карлсруэ вовремя, надо было выехать из Бадена в 10 часов утра, а я выехал только в 2 пополудни, так что по приезде моем сюда нечего было и думать об омнибусе, а пришлось примириться с тем, чтобы прождать здесь целый день и постараться получше воспользоваться долгим досугом, созданным моим запоздалым выездом. Вот почему я и пишу тебе из Карлсруэ.
После письма, которое я послал тебе и которое ты получишь бог весть когда, я получил два твоих. Последнее из них, помеченное 1/13 числом нынешнего месяца, дошло до меня только вчера, 28-го. Оно потратило целых две недели, чтобы добраться до меня. Право, можно подумать, что Гапсаль не в Европе.
Из этого благословенного письма я усмотрел, что ты еще не получила моего бюллетеня из Берлина и, следственно, не имела никаких оснований думать, что я нахожусь на берегах Рейна, а не на дне Балтийского моря. Ты, однако, была вполне права, что предположила первое, ибо это было самое вероятное <…>
Весьма вероятно, что я съезжу в Остенде, но я еще не могу сказать, когда <…>
Я провел в Бадене одиннадцать дней и должен тебе признаться, что Баден несколько обманул мои ожидания. Местность очаровательная, но в отношении съехавшегося общества я ждал чего-то более блестящего и полного. Говорят – не знаю, правда ли это, – что нынешний сезон особенно тускл. Как бы то ни было, я не встретил ни одного сколько-нибудь известного имени, ни одной европейской знаменитости и даже, исключая несколько русских семейств, мало знакомых <…>
Милая моя кисанька, хочешь знать, от чего зависит теперешнее мое настроение? От убеждения, черпаемого мною отовсюду, что время мое минуло и что ничто в настоящем уже не принадлежит мне. Страны, которые я вновь увидел, стали уже не те.
Могу ли я забыть, что в былое время, когда я посещал их в первый, во второй, в третий раз, я был еще молод и был любим. – А нынче я стар и одинок, очень одинок.
Но, ради бога, береги себя, ибо пока ты еще есть – не все еще стало небытием.
Я хотел сказать тебе тысячу разных разностей и не сказал. Какая глупость – письма! Нежно обнимаю детей, и особенно Дмитрия, раз он меня замещает. Прости, моя кисанька. Сейчас около полуночи.
Ф.Т.13 июля 1851 г. Москва
Милая моя кисанька, хочу воспользоваться одной из своих добрых минут, – минут просветления, для того чтобы написать тебе спокойное и рассудительное письмо, такое письмо, которое ты могла бы прочесть перед моим дагерротипом, не обращая к нему упреков. Позавчера, в среду, я получил письмо от 4-го, написанное в комнате с видом в сад и на маленькую церковь, той самой комнате, которую ты предназначала мне. Но не смею слишком останавливать свои мысли на всем этом из страха разбудить дремлющее чудовище… Ведь у меня нет больше твоего всемогущего присутствия, чтобы его успокоить. Да, без тебя мне многого стоит защищаться от него. В твоем письме разлит тихий покой, некая безмятежность, которая благотворно на меня подействовала. Я почувствовал себя живущим в твоих мечтаниях жизнью призрака. Этот вид существования не противен мне. После всех моих беснований это так успокаивает меня. Ах, милая моя кисанька, прости мне все те язвительные и глупые упреки, которыми я тебя осыпал, нарушив свойственную тебе тихую безмятежность, столь милую для меня, хоть я сам и делаю все от меня зависящее, чтобы помешать тебе ею наслаждаться <…> Итак, как раз в то время, как ты мирно читала покойного господина Карамзина, я, безумец, своим письмом заронил тревогу в твои мысли… Извещение о моем приезде; следующей почтой – отмена. Крики, причитания, безумствования. Ну, согласись, милая моя кисанька, что порой я бываю поистине отвратителен. Но ты меня любишь, прощаешь меня и жалеешь. И к тому же, ты не можешь скрыть от самой себя в такие минуты, что и на тебе лежит доля ответственности за мои сумасбродства. Ведь ты же знаешь, что когда ты тут, я никогда не кричу так громко…
Поговорим, если хочешь, о моем здоровье. По совету врача я принял несколько холодных ванн в заведении на Тверской; затем он порекомендовал мне носить холодные компрессы на животе, что я и собираюсь делать. Но весь этот режим не сделает для моих нервов того, что сделает четверть часа твоего присутствия. Так что за все эти дни я перенес ужаснейшую борьбу, какую только можно себе представить, – я держался изо всех сил, чтобы не поддаться искушению поехать к тебе… Но эта выходка – так как это было бы именно выходкой – расстроила бы все мои планы. А планы мои таковы: я хочу вернуться сюда в конце августа, к тому времени года, когда приезжает двор, после чего я либо поеду за тобой в Овстуг, либо буду ждать тебя здесь. Но для осуществления этого плана мне необходимо показаться в Петербурге <…>
Итак, я собираюсь возвратиться в Петербург. Словно я во второй раз расстаюсь с тобой. Ах, и глупец же я! Мое решение опять меня страшит. Но ты обещалась мне жить и быть здоровой… Поскольку врач категорически запретил мне путешествовать в почтовой карете, я, благодаря Сушковым, купил по случаю за скромную цену 75 рублей серебром маленькую коляску, достаточную для нас двоих, меня и Щуки. Меня уверяют, что это сущая находка. Коли так, пусть это будет находка; она и в Петербурге нам сможет очень пригодиться. Надеюсь, что благодаря обычным для этого времени года передвижениям мне удастся без большого труда поделить этот месяц между Петербургом и его окрестностями <…>
Ах, милая моя кисанька, отчего я не могу говорить с тобой, вместо того чтобы писать, в особенности сегодня, когда я чувствую, что пишу, как кухарка, и притом наименее искушенная в литературе… Ну, а как же с отъездом моего брата за границу? Он глупо поступит, если откажется от поездки, несмотря даже на повышение стоимости паспорта. Что касается детей, то нечего и думать о том, чтобы оставить их в деревне после августа. Было бы даже неделикатным просить о чем-нибудь большем. Тотчас по приезде в Петербург заеду к Леонтьевой, чтобы договориться с ней по этому вопросу. А как только дети уедут, надеюсь, что и ты не замедлишь последовать за ними. Прошу тебя, милая моя кисанька, пиши мне возможно обстоятельнее. Еще раз повторяю, что нет человека умнее тебя… И вот мне приходится вспоминать об этом, как о предании.
Существуешь ли ты еще в действительности?..
17 августа 1851 г. Санкт-Петербург
Пишу тебе сегодня, моя милая кисанька, лишь для того, чтобы избавить от минут напрасного ожидания. Вчера, в четверг, я не смог навестить девочек в Смольном, поеду к ним в воскресенье. Я узнал, однако, что они теперь более спокойны и более покорны судьбе. Повторяю, они чувствуют себя несчастными лишь в сравнении с прежним, но как-никак они действительно находятся в весьма ложном и весьма нелепом положении. Тем не менее сейчас нужно примириться с этим и ждать больших удач в будущем… Следовательно, единственной моей заботой будет сохранить существующее положение до твоего возвращения <…>
Брат мой по-прежнему в хлопотах о паспорте, которого он, вероятно, в конце концов добьется.
Здесь все заняты только отъездом двора по железной дороге.
Погода стоит дивная. Это, знаю, на руку тебе против меня, но я слишком люблю тебя, чтобы не радоваться этому <…>
Целую твои ручки.
Ф. Т.В 1866 году вышла замуж старшая дочь Тютчева, Анна Федоровна Тютчева, фрейлина высочайшего двора и мемуаристка. Ее мужем стал один из лидеров славянофильского движения Иван Сергеевич Аксаков, третий сын писателя С. Т. Аксакова.
12 января 1866 года (Москва)
Итак, свадьба Анны, эта свадьба, из-за которой было столько волнений, стала наконец свершившимся фактом… Как же мало места занимает в реальности все, что разрастается в мыслях до невероятных размеров, будь то в предвкушении или позже в воспоминаниях! – Сегодня утром, в 9 часов, я отправился к Сушковым, где нашел всех уже на ногах и во всеоружии. Анна только что окончила свой туалет, и в волосах у нее уже была веточка флердоранжа, столь медлившего распуститься… Еще раз мне пришлось, как в подобных обстоятельствах всем отцам – давно ушедшим, настоящим и будущим, держать в руках образ <…> Затем я проводил Анну к моей бедной старой матери, которая удивила и тронула меня остатком жизненной силы, проявившейся в ней в ту минуту, когда она благословляла ее своей иконой знаменитой Казанской Божией Матери. Это была одна из последних вспышек лампады, которая скоро угаснет… Затем мы отправились в церковь: Анна в одной карете с моей сестрой, я сам по себе следовал за ними в другой, и остальные за нами, как полагается… Обедня началась тотчас по нашем приезде. В очень хорошенькой маленькой церкви собралось не более двадцати человек… Было просто, достойно, сосредоточенно… Во время церемонии венчания мысль моя постоянно переносилась от настоящей минуты к прошлогодним воспоминаниям… Когда возложили венцы на головы брачующихся, милейший Аксаков в своем огромном венце, надвинутом на лоб, смутно напомнил мне раскрашенные деревянные фигуры, изображающие императора Карла Великого. Он произнес установленные обрядом слова с большой убежденностью, – и я полагаю, или, вернее, уверен, что беспокойный дух Анны найдет наконец свою тихую пристань. – По окончании церемонии, после того как иссяк перекрестный огонь поздравлений и объятий, все направились к Аксаковым <…>
Обильный и совершенно несвоевременный обед ожидал нас в семье Аксаковых, славных и добрейших людей, у которых, благодаря их литературной известности, все чувствуют себя, как в своей семье. Это я и сказал старушке, напомнив ей о ее покойном муже, которого очень недоставало на этом торжестве. Затем я попросил позволения уклониться от трапезы, ибо с утра испытывал весьма определенное и весьма неприятное ощущение нездоровья… Иван, только что вернувшийся, уверяет, что он более чем преуспел в стараниях заменить меня за столом. – Начинает смеркаться, и я вынужден кончить. Я ощущаю те же сумерки во всем моем существе, и все впечатления извне доходят до меня подобно звукам удаляющейся музыки. Хорошо или плохо, но я чувствую, что достаточно пожил, – равно как чувствую, что в минуту моего ухода ты будешь единственной живой реальностью, с которой мне придется распроститься!
В декабре 1872 года Тютчев почувствовал, что отнимается левая рука, ощутил резкое ухудшение зрения; его начали мучить страшные головные боли. Утром 1 января 1873 года, несмотря на предостережение окружающих, он пошел на прогулку, намереваясь посетить знакомых. На улице с ним случился удар, парализовавший всю левую половину тела. 15 июля 1873 года Тютчев скончался. Через три дня гроб с телом поэта был перевезен из Царского Села в Санкт-Петербург. Федора Тютчева похоронили на кладбище Новодевичьего монастыря.
Александр Герцен
Автор знаменитой хроники отечественной и европейской жизни середины XIX века «Былое и думы», романа «Кто виноват?», нескольких повестей и рассказов Александр Иванович Герцен родился в Москве в 1812 году в семье богатого помещика Ивана Алексеевича Яковлева. Ставшую известной фамилию Герцен (от немецкого «Herz» – «сердце») придумал сыну отец, и связано это было с тем, что его брак с матерью Александра Ивановича – немкой Генриеттой-Вильгельминой-Луизой Гааг – официально так и не был оформлен.
Наталья Александровна Захарьина была двоюродной сестрой Герцена, а точнее – незаконнорожденной дочерью Александра Алексеевича Яковлева (старшего брата отца Александра Ивановича). Она была младше своего кузена на пять лет.
После смерти отца семилетняя Наталья вынуждена была отправиться вместе с другими детьми и матерью в деревню. Там своим печальным видом она привлекла внимание княгини М. А. Хованской, родной сестры ее покойного отца, и та «из милости» взяла девочку к себе на воспитание. В результате Наталья жила у этой своенравной и деспотичной старухи на положении «сироты-воспитанницы» до своего двадцатилетия.
Будучи кузиной и кузеном, Наталья и Александр были знакомы с раннего детства, но душевно они сблизились лишь в то время, когда Герцен уже был студентом Московского университета и особенно во время его ареста (как «смелого вольнодумца, весьма опасного для общества») и тюремного заключения. Из ссылки (сначала из Перми, потом из Вятки и Владимира) Герцен часто писал Наталье Александровне и регулярно получал от нее ответы. Сначала это была обыкновенная переписка между родственниками, но потом Александр Иванович решился назвать связывающее их чувство не дружбой, а любовью.