Шрифт:
Заделываю прокол.
Стираю воду с брамтлёра (трамблёра).
Чиню аккумулятор.
Заливаю воду в радиатор.
Подправляю карбюратор.
Вытягиваю подсос.
Пытаюсь включить по-другому.
Чиню зажигание.
Правильно вставляю запасные аккумуляторы.
Подливаю масла в двигатель.
Проверяю, в порядке ли рулевое управление.
Заправляю машину.
Даю двигателю остыть.
Переворачиваю и смотрю снизу.
Проверяю щелчки, коротя концы [понятия не имею, что это означало].
Меняю рессору.
Чиню тормоза.
И т. д.
Каждая из этих операций сопровождается соответствующими движениями и звуками, после чего раздается звук стартера, и двигатель может завестись (но обычно не заводится).
В 1946 году, на следующий год после окончания войны, мы смогли съездить в отпуск “домой”, то есть в Англию (Англия всегда была для меня “домом”, хотя я ни разу там не был; мне доводилось встречать новозеландцев во втором поколении, которые тоже следовали этой ностальгической традиции). Мы поехали в Кейптаун поездом, чтобы сесть на корабль “Владычица Шотландии” (а я думал, что “Владычиста”) и добраться на нем до Ливерпуля. У южноафриканских поездов между вагонами были открытые мостки с перилами, как на корабле, через которые можно было перегнуться и смотреть на проносящийся мимо мир, ловя хлопья пепла, летящие из трубы жутко дымившего паровоза. Однако эти перила, в отличие от перил на корабле, были устроены так, чтобы телескопически удлиняться или укорачиваться на поворотах. Эта система была просто создана для несчастного случая, и он действительно произошел. Я перекинул левую руку через перила и не заметил, что поезд начал поворачивать. Кожа моей руки оказалась зажата между трубками перил, одна из которых углубилась в другую, а родители ничего не могли сделать и вынуждены были в ужасе ждать, пока долгий поворот закончится и перила снова выпрямятся. На следующей станции, в Мафекинге, поезд задержали, чтобы доставить меня в больницу и зашить рану на руке. Надеюсь, что другие пассажиры не злились на меня из-за этой задержки. Шрам от той раны остался у меня по сей день.
Когда мы наконец добрались до Кейптауна, оказалось, что “Владычица Шотландии” – корабль очень мрачный. Его переделали в пассажирское судно из средства для перевозки солдат. Вместо кают там были похожие на темницы общие спальни с тремя рядами коек. Одни спальни были для мужчин, другие – для женщин и детей. Места было так мало, что даже переодеваться приходилось по очереди. В женской спальне, как записано в дневнике моей мамы…
…было много маленьких детей и царил настоящий бедлам. Мы одевали их и передавали у двери отцам, которые выстраивались в длинную очередь, чтобы забрать собственного ребенка, после чего шли занимать очередь на завтрак. Ричарду приходилось регулярно ходить к корабельному врачу на перевязку, и, конечно, на середине нашего трехнедельного путешествия у меня начался приступ малярии. Нас с Сарой пришлось перевести в корабельный лазарет, а бедный Ричард остался один в нашей кошмарной спальне, и ни мне, ни Джону не разрешили его забрать. Это было жестоко.
По-моему, мы не до конца понимали, каким тяжелым испытанием это путешествие было для Ричарда. И как долго могли ощущаться последствия того ужасного опыта, из-за которого он должен был лишиться чувства защищенности. К тому времени, как мы добрались до Англии, он превратился в очень грустного маленького мальчика и утратил всю свою живость. Когда мы смотрели с корабля сквозь завесу дождя на ливерпульскую гавань и ждали возможности сойти на берег, он с удивлением спросил: “Так это и есть Англия?” И тут же добавил: “Когда мы поедем обратно?”
Мы поехали к моим дедушке и бабушке по отцовской линии в их дом Хоппет в графстве Эссекс, где…
…в феврале был жуткий холод и спартанские условия. Ричард совсем потерял уверенность в себе и начал заикаться. Б'oльшую часть жизни ему приходилось носить очень мало одежды, и теперь пуговицы и шнурки ставили его в тупик, а дедушка и бабушка считали его отсталым ребенком: “Он что, еще не умеет сам одеваться?” Ни у нас, ни у них не было книг по детской психологии, и, когда они попытались приучить Ричарда к какой-никакой дисциплине, он сделался очень замкнутым и немного заторможенным. В Хоппете было заведено, что, когда ребенок спускается к завтраку, он должен говорить “доброе утро”, и если он забывал это сказать, его заставляли выйти и снова войти, до тех пор пока он не сделает все как надо. В итоге его заикание только усилилось, и нам всем было невесело. Теперь мне стыдно, что мы позволяли дедушке и бабушке вести себя подобным образом.
С дедушкой и бабушкой по материнской линии, жившими в Корнуолле, дела обстояли не намного лучше. Почти вся еда мне не нравилась, и, когда дедушка с бабушкой заставляли меня ее есть, я устраивал истерики, доводившие меня до рвоты. Хуже всего были отвратительные водянистые кабачки, от которых меня действительно рвало прямо за столом. Думаю, все вздохнули с облегчением, когда нам пришла пора уезжать в Саутгемптон, чтобы на корабле “Замок Карнарвон” отплыть в Кейптаун, откуда мы вернулись в Ньясаленд – но не в Маквапалу в южной части страны, а в район города Лилонгве в центральной ее части. Там мой отец работал вначале на сельскохозяйственной научно-исследовательской станции в поселке Ликуни, а затем в самом Лилонгве. Теперь Лилонгве – столица Малави, тогда же это был небольшой провинциальный городок.
И с Ликуни, и с Лилонгве у меня связаны счастливые воспоминания. К шести годам я сильно увлекся естественными науками: помню, как в Ликуни донимал свою бедную сестренку в нашей общей спальне рассказами о Марсе, Венере и других планетах, расстоянии от каждой из них до Земли и вероятностях того, что на них есть жизнь. Ликунский воздух был абсолютно прозрачным, и я, когда стемнеет, обожал смотреть на звезды. Вечера были для меня временем волшебного чувства покоя и защищенности и ассоциировались с церковным гимном Бэринга-Гулда:
Вот и день окончен,Подступает ночь.Солнце закатилосьИ уходит прочь.Робко смотрят звездыС темной высоты.Засыпают птицы,Звери и цветы.Не знаю, откуда я мог узнать церковный гимн: в Африке мы никогда не ходили в церковь (хотя в Англии, когда жили у дедушек и бабушек, все же ходили). Наверное, меня научили этому гимну родители. Вероятно, от них же я узнал и другой гимн: “Есть друг у малых деток в небесной вышине…”
Именно в Ликуни я впервые заметил и заинтересовался тем, как на закате удлиняются тени, в то время не вызывавшие у меня никаких зловещих предчувствий, в отличие от Элиота, писавшего про “тень твою, тебя встречающую на закате” [30] . Когда я слышу ноктюрны Шопена, я всякий раз живо вспоминаю Ликуни и уютное чувство полной безопасности, возникавшее у меня вечерами, когда “робко смотрят звезды”.
На ночь отец рассказывал нам с Сарой замечательные сказки, которые сам придумывал. Во многих из них фигурировал “бронкозавр”, который высоким фальцетом говорил “тили-тили-бом” и жил далеко-далеко в стране под названием Гонвонки (на что была эта аллюзия, я понял только в колледже, когда узнал про Гондвану – южный суперконтинент, распавшийся на Африку, Южную Америку, Австралию, Новую Зеландию, Антарктиду, Индию и Мадагаскар). Нам очень нравилось смотреть в темноте на светящийся циферблат наручных часов отца, а он рисовал нам на запястьях часы перьевой авторучкой, якобы чтобы мы могли следить за временем ночью, лежа в своих уютных постелях под противокомариными сетками.
30
Из поэмы Томаса Стернза Элиота “Бесплодная земля” (The Waste Land, 1922), перевод Я. Пробштейна.