Шрифт:
В.
46. 17 июня 1926 г.
Берлин – Тодтмос
17/6 – 26
Комарик,
получил утром твое письмецо. Что же это в самом деле? Комарик, приободрись…
Как только встал, сразу сел писать (нет, пошел опустить письмо к тебе и переменить французскую книжку) и к семи часам кончил рассказ. К обеду была унылая рыба и черешни (о супах я давно перестал писать: не различаю их). Вообще говоря, дают много, постоянно спрашивают, сыт ли я. Я совершенно сыт. На днях пожаловался, что, мол, какао слабое, – с тех пор дают мне прекрасное, темное и сладкое. А рассказик вышел недурной (ах да, что же я сегодня такой забывчивый… Утром почтальон принес мне двенадцать марок – за твои урокишки, – и из них десять я заплатил папироснику, пришедшему пять минут спустя. Очень удачно), довольно длинный – около двадцати страниц, как я и думал. Завтра буду его переписывать. В семь зашел на Регенсбург, всех видел, ужинал там (большевики идут на уступки. Full-size у них нет, но есть другие размеры. Дают от 20 до 25 %. Краем уха слышал. Все здоровы. Л. достал билеты для Е. И. Ее, вероятно, проводят в Штеттин Е. Л. и Анюта. Анюта была в голубом платье, порвавшемся между лопаткой и подмышкой. Я тайком бросил трупик папиросы под диван, – кажется, никто не заметил). К девяти пошел к Татариновым, – народу там не было, очень мило побеседовали. На днях у них был Айхенвальд, и они его уверили, что старушка София С. ездит на велосипеде. В субботу у них будет вечер… афоризмов. Нужно придумать афоризмы на тему «Страданье и наслажденье». Не пищи, комарик. А вернулся я домой около половины двенадцатого и вот пишу тебе. Погодка сегодня была сносная (только один ливень – между пятью и шестью). Нежный мой комарик, я тебя люблю. Я тебя люблю, комарик мой превосходный. Может быть, устроишься под Heidelberg’ом, – там, говорят, чудесно, а? Вообще, мне не терпится, чтобы ты устроилась поскорее. Милое мое существо… Я не знаю «наслажденье» и «страданье», я только знаю
«счастье» и «счастье», т. е. = «мысль о тебе» и «ты сама». Тут очень волнуются о каких-то князьях и каких-то миллионах. Не знаю точно, в чем дело. Я тебя люблю. Ложусь спать, Комарик. Мне так хочется, чтобы тебе было хорошо. Покойной ночи, моя душа, моя нежность, счастье мое. В.
47. 18 июня 1926 г.
Берлин – Тодтмос
18/VI —26
Муренька,
ты мне пишешь безобразно редко. Утром под неизменным дождем (который начинает меня выводить из себя) я потек к Заку, по дороге сочинял стихи, которые вчера перед сном начал и сегодня только что окончил. Посылаю. С Заком делал гимнастику и писал диктовку. Вернулся домой (продолжая сочинять), обедал – причем дали очень твердое мясо, – хозяйка потом прибегала, извинялась (и за то послала прекрасный ужин – большая яичница и ветчина). После обеда пошел давать урок Каплану – переводил с ним Rousseau, – потом вернулся, сочинял до шести и отправился на Регенбургштр. Там была одна Софа. Я сел за стол и записал несколько строф. Через несколько минут пришла Е. И. Мы очень тепло с ней простились – и я поплелся домой, наполовину ошеломленный потугами моей музы. Ужинал, – и тут потуги разрешились, и я полностью написал стихотворенье. Думаю послать его в «Звено». Мой милый, видишь, какой у меня был нынче маленький день. Я небритый, и когда повожу ладонью по щетине на щеке, то такой звук, как будто тормозит автомобиль. Забыл тебе написать, что когда вчера был на Регенсб., то попросил ножницы и пилочку и тщательно обрезал себе ногти, которые здорово запустил. Предполагаю завтра проделать ту же операцию и относительно ног (но у себя дома). В среду хозяйка уезжает на месяц в Териоки вместе с сыном и дочерью. Муренька, как ты поживаешь? Узмешь ли меня, когда увидишь? Маленький Шоу очень вырос, и скоро придется ему покупать игрушки. Тюфка хотела себе сделать бубикопф, но по недоразуменью ей гладенько обрили головку (совсем стала похожа на пешку). Остальные маленькие все здоровы.
Милое мое, дорогое, нашла ли ты пристанище? Когда же ты мне напишешь, что тебе хорошо, уютно, легко? Ты ж обо мне, радость моя муренька, не беспокойся: я отлично живу, сытно питаюсь, много читаю и пишу. Очень мне интересно, понравится ли тебе мой стихотворенысч.
Сейчас десять минут десятого, скоро лягу. Дождь перестал, но – судя по луже во дворе – и завтра нельзя будет играть в теннис. Это чрезвычайно скучно. Муренька моя, я сегодня опять решил тебя поцеловать. На бирже за последнее время удивительная тишина. Нет ли в Шварцвальде спроса на какие-нибудь тарелочки? Напиши, муренька. Я не думал, что ты будешь так редко мне писать. Покойной ночи, мур.
В.
Пустяк – названье мачты, план – и следом [104] за чайкою взмывает жизнь моя,и человек на палубе, под пледом,вдыхающий сиянье, – это я.Я вижу на открытке глянцевитойразвратную залива синеву,и белозубый городок со свитойнесметных пальм, и дом, где я живу.И в тот же миг я с криком покажу вамсебя, себя – но в городе другом:как попугай пощелкивает клювом,так теребу с открытками альбом.Вот это – я и призрак чемодана,вот это – я, по улице сыройидущий в вас, как будто бы с экрана,и расплывающийся слепотой.Ах, чувствую в ногах отяжелевших,как без меня уходят поезда,и сколько стран, еще меня не гревших,где мне не жить, не греться никогда!И в кресле путешественник из раяописывает, руки заломив,дымок из трубки с присвистом вбирая,свою любовь, тропический залив.В. Сирин 18 – VI—26104
Написано на отдельном листе.
48. 19 июня 1926 г.
Берлин – Тодтмос
19 / VI – 26
Козлик,
утром начал переписывать «Нечет», затем давал урок С. К. Вернувшись, обедал (телячья котлета, компот) и продолжал переписывать. Кончил около семи и затем – для тартаровского вечера – сделал список всего того, что вызывает во мне страданье, – начиная от прикосновенья к атласу и кончая невозможностью присвоить, проглотить все прекрасное в мире. Вышло около двух страниц мелким почерком – и, Козлик мой, прости! – я куда-то этот лист запропастил, а то бы послал тебе. Ужинал при участии мясиков и двух сосисок и к девяти с рассказом, стихотвореньем и списком страданий поплыл к Mlle Иоффе. Там были: Татариновы, Фальковская, Данечка, Русина, Кадиш с женой, Троцкий с женой, Гриф, отвратительный Звездич, Айхенвальд. Я им прочел рассказ. Совершенно оглушительный успех. Недолго думая, прочел стихотворенье. Заставили прочесть три раза. Обсуждали около часу. Звездич и Айхенвальд чуть не подрались. Затем Татаринова собрала все написанные афоризмы о «страданьи и наслажденьи» (а написали Айхенвальд, Татаринова, Иоффе, Фальковская, Гриф) и прочла их. Было одно недурное: «Один в наслаждении – не воин». Наконец, прочла мой списочек – и опять взрыв непонятного восторга. Вообще, весь вечер обратился в чествование пишущего эти строки – и он, чтобы, так сказать, поставить достойную точку, венец над вечером, выйдя на улицу (Пассаурштрассе), когда все между собой прощались, тут же на панели перекувырнулся через голову.
Когда же я вернулся восвояси, то попал, как кур во щи, на grand gala в хозяйской столовой. Совершенно пьяное общество, состоящее из каких-то немецких артистов (друзей сына), служащих американского консульства (друзей дочери) и какого-то Профессор Полетика (должны были быть также Коростовцы, но не пришли). Я выпил водки, бокал крюшона, съел бутерброд, протанцевал один тур фокстрота с хозяйской дочкой (очень непривлекательной дамой) и незаметно стушевался. Сейчас около двух, и вот, Козлик, пишу тебе. Козлик мой, мне так больно, что не ты первая слышала мой рассказ и что вообще этот вечер был без тебя… Рассказик я в понедельник передам в «Руль», там перепишут его на машинке, и я сразу пошлю тебе манускриптик. «Говорят, что страданье – хорошая школа. Да, это так. Но счастие – лучший университет». Хорошо? Это написал Пушкин. А вот эмигрантски-политический афоризм: «Нули поняли, что для того, чтобы стать чем-нибудь, они должны становиться по правую сторону». А знаешь, как в немецком переводе чеховского рассказа передано «я иду по ковру, ты идешь, пока врешь»? «Teppich, tepst du». Козлик мой, счастье мое, – где ты? Я тебя так сейчас люблю, мое милое… Ложусь спать, немножко устал. Аккуратненько все кладу в шкап, ничего по комнате не валяется. Бесконечно люблю тебя.
В.
49. 20 июня 1926 г.
Берлин – Тодтмос
20/VI —26
Жизнь моя,
весь день шел дождь. Утром написал к маме письмо и отправил в «Звено» стихотворенье. Благодарил за помещенье перевода и добавил: «Брат мне пишет из Парижа, что автор рецензии о моей „Машеньке“ думает, что я „обиделся“. Будьте любезны передать ему, что это не так. Меня только удивили фактические неточности в рецензии, дающие неправильное представленье о самой фабуле и стиле книги». Коротко и ядовито. Кстати: мне вчера Айхенвальд говорил, что Элкин (поехавший в Париж) ему написал, что Мочульский «раскаивается». Вся эта история довольно глуповатая. Обедал (хорошее мясо, виктория с битыми сливками), после обеда почитал, затем на два часа соснул. Посмотрел в окно и пожалел, что не добавил в письме к «Звену»: «Пенять на критика – то же, что пенять на дождь». Позевал, мысли валандались, ни писать, ни читать не хотелось. Принесли ужин (яйцо и мясики), съел, зажег лампу и вот тебе пишу, жизнь моя. Знаешь, ведь у меня нечего будет рассказать тебе, когда ты приедешь, – все уже до мелочей будет известно тебе по письмам! Зато у тебя накопится – уйма… Жизнь моя милая, я люблю тебя. Лапки твои таксичьи люблю и розовые черточки у глаз. Я получил еще одно посланье от католической церкви. Пускай полежит. Я ни аза в нем не понял. Сейчас без четверти девять, горничная устраивает мою постель. Кончу письмо и выйду – под легкой моросью – пройтись. Папиросок нужно купить – все вышли. Завтра придет человечек. Сегодня я весь день просидел дома, только сбегал перед обедом опустить письма. По утрам, если не хожу к Заку, делаю гимнастику – роскошно стою на голове! – и потом принимаю tub. (В ванную не хожу – ибо там линючий красный коврик, и все становилось ярко-малиновым – пятки, края купальной простыни, пятки носков.) Как моя жизнь поживает? Как потягивается утренний слепыш? Как оно – мое счастье, мое длинное, теплое счастье? Я сегодня в синем костюме – и, конечно, в рябчике, которого я полюбил больше всех jumper ов и sweater’ов, которые когда-либо у меня были. Между моим соседом (молодым голландским художником) и моей сморщенной хозяйкой эгзистирует странная дружба… Но, повторяю, пансионом я очень доволен – и кормят совсем прилично. К колбасе я привык и иной раз ем ее без отвращенья. А ты, жизнь моя, смотри, тоже питайся хорошо… Мы очень любим вас. Очень обожаем. Простите, что так редко вам пишем. Новенькое перо сегодня вставил. Жизнь моя… В.
50. 21 июня 1926 г.
Берлин – Санкт-Блазиен
21 /VI —26
Скунксик,
утром около половины одиннадцатого поехал в «Руль», отдал Гессену мой рассказ (я еще не знаю, назову ли его просто «Сказка» или «Нечет». Он довольно велик – восемнадцать страниц; вообще, неизвестно, пойдет ли он. Если пойдет, то к среде его отпечатают на машинке и я его прокорректирую. Если же он не пойдет, то пошлю его в «Слово» с таким условием: 30 марок к 1-му числу. Ни копейки меньше и ни на день позже. Отлично?). Вернулся в свой район и, видя, что до урока с Мте Каплан остается целый час, сперва зашел к Берте Гавр, (ей гораздо лучше, по словам Шуры), но никто не открыл мне, и от нечего делать я посидел в открытом кафе на углу Баварской площади и выпил бокал черного пива. Затем давал урок (Сегодня очень тепло, но перепадает дождь. Я в новеньких, сереньких). Обедал (отличная котлета и земляника) и, полежав на диванчике (радость моя, я в той же комнате, – ведь я тебе писал, кажется, что отказался переехать в другую?), отправился к четырем Sackwards. Играл с ним в мяч. На обратном пути (купил «Observer») зашел на Регенсбург. Всех видел, посидел полчаса, забрал белье чистое и вернулся домой ужинать (отличная яичница и мясики). Сегодня в «Руле» статья Коноплина о Таборицком и Шабельском-Борг. Странно читать. Им осталось восемь лет каторги. Нашел письмецо твое дорогое, скунсовое. Я счастлив, что тебе лучше. Оставайся, скунсик, в Святой Блазии. Бабочек нельзя так описывать. Что значит «желтая»? Есть миллион оттенков желтого. Та маленькая, в черных крапинках, должно быть, не просто желтая, а оранжевато-рыжая – вроде мази для желтых сапог. Если это так, то принадлежит она к роду Brenthis или Melithea (дневные бабочки с пестрым, часто перламутровым исподом). Другая же, ты пишешь, белая с желтым кантом? Не знаю. Опиши подробнее, – и вообще, еще отметь нескольких. Вчера я вышел пройтись вечером – и вместе с толпой глядел (на Ноллендорфплац) на удивительную световую рекламу – пробегавшую, как освещенный поезд, ленту слов: новости голосованья и просто новости, – целая световая газета. Изумительно красиво. А сейчас четверть десятого. Выходить сегодня больше не буду. Что мне писать тебе о регенбуржцах? Все здоровы, уютны, сидел сегодня в полутьме с Е. Л., рассказывал ему о вечере у Иоффе, прочел ему стихи, – понравились. Говоря, он вставал, засунув руки в карманы штанов, чуть набок нагнув голову, – медленно шагал через комнату, поворачивался на каблуке, опять шел, чуть опуская голову. Я это все люблю, и мне очень с ним хорошо.