Шрифт:
— А собаки что? Или он без собак был? — подотошничал Серёжа.
— Дак в том и дело, что собаки вопшэ ни гугу, ни носом, ни ухом, как сидели в кутухах, так и сидят. Токо посапывают. Хоть бы пошевелились, тварюги!
— Ну вот. А я тебе двойку поставил… — сказал Серёжа. — Ты, когда будешь сочинения писать, ты пиши, как ты говоришь, не выдумывай ничего, чтобы там красивей, как в книжке, у тебя и так выходит всё. Ты потому что живёшь… взрослее, чем пишешь.
— Сергей Иваныч, а как вы догадались, что я списал?
— Ты бы никогда не сказал «хрюшка»!
— Ну. Ха-ха!
— Я зашёл в мастерскую проверить, почему свет горит, и слышал, как ты про Каштанку… задвигал, что у «клоуна пахать надо, а столяр так накормит». Если б ты так написал в сочинении, то я тебе бы за одну эту фразу пятак вкатил. Понял?
— Понял, — чётко сказал Коля. — Чо, я пойду? Выздоравливайте…
Серёжа лежал и думал о Лёнином сочинении, совсем ещё детском, но богатом по фантазии и уже развлекательном по взрослому счёту, и про Колино, из которого целый рассказ сделал бы Пришвин или Астафьев. Как по-взрослому заботился Коля о том, чтобы затравился Пират на соболя, и переживал, что из-за его разгильдяйства пёс не получит собачьей награды, не потреплет тёплого зверька, не высидит под кедрой, убежит за хозяином следом. И вся наука насмарку…
Ещё думал о том, что Коле обязательно надо написать про деда Афончу. И про этот смерч, вихорь, уносящий в такую даль — и жизненную, и временную. Сюжет известный, конечно, но как можно красиво сказку развернуть, разметать снежной сетью, объять именно здешние места, чтобы каждая кочка ожила, пошевелила нечёсаной травяной макушкой… Серёжа начал засыпать, и дед Афонча явился-заговорил… голосом Концевого Деда: «А Тоньку она возмёт. Возьмё-ё-ёт. Я сра-азу понял…» И стал стучать топориком по кедрине…
Это стучал Эдя. И вошёл, не дождавшись ответа.
— Здорово, утопленник! Я тебя лечить пришёл. Карлос в клюкве. Само то от простуды!
Серёжа пошевелился, привстал на койке, проскрипел:
— Заходи. Там стопку возьми. Я не буду. Не полезет.
— Да я сам не буду. Я не в фазе.
— ?!
— Заземлился в ноль. Всё напряженье в грунт ушло. Подполье копал: у моей перегруз сети с вылетом пробок. И тарелок. Хожу пригнувшись. Это я тебе. — Он бумкнул Карлоса на стол. — Ну ты даёшь! Ты чо это решил — Мотьку переиграть? По водному полу. Народ говорит — всё из-за Лидки. Говорят, сватался к ней, а она поворот дала! Двойной тулуп с пинком под гузку. — Эдя хитро глянул кедровочьим глазом. — Я грю, не на того напали, станет он из-за этой кряквы нетеребляной… в озеро кидаться на зимь глядючи. Он сам селезень, ему жить да жир нагуливать. А я сра-а-а-зу почувствовал, что неладно, когда гляжу — кобель твой бегает. Думаю, чо такое: то сидел-сидел. А тут забегал.
— Ты скажи, что у тебя с аэросанями случилось? — Серёжа воспрял от Эдиных рассказов.
Эдя посмотрел как-то вбок, вниз и в сторону. Потом увидел у Серёжи на столе молитвослов:
— Божественное читашь? А я тоже летающую тарелку видел… Над Архиповским Лужком.
— Да ладно над Лужком. Ты на кухне поди видел, вместе с пробками, когда собаки… аэроумывальник твой притащили. Да?
Он снова повёл глазами и сглотнул, как пёс, которому запретили смотреть на пишу.
— Эдя, а ты смерч видел? — сжалился Серёжа.
— Да сто раз.
— Знаешь, чо делать, когда смерч на тебя идёт?
— Пс-с-сь. Нож в него метнуть. Дурак знат.
— А почему?
— Он заряд на себя тянет. Разворачиват магнитное поле на сто петьдесят градусов. Возвращает фазу. И ликвидироват вредные токи Фуко… А меня, кстати, звали в тарелку обедать. Я не полез. Всё равно они по-нашему не баят. Мне чо обед? Мне общенье нужно. Я вот вспоминаю… всё-таки путяво мы с тобой под капустку… порассуждали… когда ты плашкот гнал. Эх, хорошее было времечко… Да… Иногда так разговор нужен… А у всех одно на языке: вре-емени нет. Да на кой лешак мне время, если поговорить не с кем? Ты вот детей учишь… Вот чо такое время?
— Ну… субстанция… — ответил Серёжа, которому не хотелось думать.
— Вот и я говорю — суп с танцами. Не пойми чо. Кусок сыромятины. Намочил — тянется, нагрел — съёжилось. Как визига сушёная… Ладно, пойду, выздоравливай.
«Нагрел — съёжилось, — в каком-то просветлении писал Серёжа в дневнике. — Прямо как у Каратаева про счастье… Та же интонация… Откуда? От-ку-да?! Откуда и куда? Ведь столько лет прошло… А оно действительно сжимается, когда тепло на душе. А когда тоскливо — тянется. Странная штука время. Отец говорит, что в двадцать лет ему казалось, будто в столетии помещается пять человеческих жизней. Пять человек будто лежат во всю длину — от него до Достоевского. Когда был маленьким, при слове „до революции“ ему представлялась какая-то далёкая затуманенная пора, а теперь, когда ему шесть десятков, вдруг открыл: оказывается, от его рождения до революции ближе, чем до сегодняшнего дня! Да и я вроде двигаюсь вперёд, а они приблизились, эти русские времена, и стали впритык, чтобы помочь… А Эдя с тарелками какими-то… С космосом… Со всей этой бескрайностью… не знаю… Наверное, бесконечность Вселенной — это замысел Бога об устройстве мира: каким бы он мог быть, если думать бесконечно. У меня уверенное ощущение, что во Вселенной никакой другой жизни, кроме земной, быть не может. Да и не нужно… Центр промысла Земля, а всё что дальше — это как картина, где края только обозначены, намечены… и так… упомянуты… на доверии. И дело не в них.
А в нас. Вот мы думаем, что в таком состоянии человечество долго не протянет. И частью души тебе даже бы хотелось, чтоб оно было наказано, чтобы рушась, ты мог бы прокричать, тем кто не верил: я предупрежда-а-ал, я говори-и-ил, а вы не верили. И пальцем погрозить напоследок… А на самом деле люди могут какое-то время спокойно жить в состоянии, которое тебе кажется невозможным, и вопрос в тебе — насколько ты это выдержишь. Не зря говорится: думай о спасении своей души. Потому что нет ничего страшней, когда твои близкие не видят, как в лоб несётся смерть, смерч, вихорь… Но ты можешь бросить в него нож. Если есть вера. И земля, за которую больно.