Шрифт:
– Теперь другую, – сказал лекарь. Он потянул за оставшуюся лигатуру, но исторг только вопль боли (полоснувший Хорнблауэра по сердцу) да конвульсивные подергивания истерзанного тела.
– Не готова, – сказал лекарь. – Однако, полагаю, речь идет о нескольких часах. Ваш друг намерен сегодня продолжить путь?
– Мой друг не распоряжается собой, – сказал Хорнблауэр на нескладном французском. – Вы считаете, что продолжать путь было бы неразумно?
– Весьма неразумно, – сказал лекарь. – Дорога причинит больному большие страдания и поставит выздоровление под угрозу.
Он пощупал Бушу пульс и задержал руку на лбу.
– Весьма неразумно, – повторил он.
Дверь отворилась, и вошел сержант.
– Карета готова, – объявил он.
– Я еще не перевязал рану. Выйдите, – произнес доктор резко.
– Я поговорю с полковником, – сказал Хорнблауэр.
Он проскользнул мимо сержанта, который запоздало попытался преградить ему путь, выбежал в коридор и дальше во двор гостиницы, где стояла карета. Лошадей уже запрягли, чуть дальше седлали своих скакунов жандармы. Полковник Кайяр в синем с красным мундире, начищенных сапогах и с подпрыгивающим при ходьбе орденом Почетного легиона как раз пересекал двор.
– Сударь, – обратился к нему Хорнблауэр.
– Что такое?
– Лейтенанта Буша везти нельзя. Рана тяжелая, и приближается кризис.
Ломанные французские слова несвязно слетали с языка.
– Я не нарушу приказа, – сказал Кайяр. Глаза его были холодны, рот сжат.
– Вам не приказано его убивать.
– Мне приказано доставить его в Париж как можно быстрее. Мы тронемся через пять минут.
– Но, сударь… Неужели нельзя подождать хотя бы день…
– Даже пираты должны знать, что приказы выполняются неукоснительно.
– Я протестую против этих приказов во имя человечности…
Фраза получилась мелодраматической, но мелодраматической была и сама минута, к тому же из-за плохого знания французского Хорнблауэру не приходилось выбирать слова. Ушей его достиг сочувственный шепот, и, обернувшись, он увидел двух служанок в фартуках и хозяина – они слышали разговор и явно не одобряли Кайяра. Они поспешили укрыться на кухне, стоило тому бросить на них яростный взгляд, но Хорнблауэру на минуту приоткрылось, как смотрит простонародье на имперскую жестокость.
– Сержант, – распорядился Кайяр, – поместите пленных в карету.
Противиться было бессмысленно. Жандармы вынесли носилки с Бушем и поставили их в карету. Хорнблауэр и Браун бегали вокруг, следя, чтобы не трясли без надобности. Лекарь торопливо дописывал что-то на листке, который вручил Хорнблауэру его росасский коллега. Служанка, стуча башмаками, выскочила во двор с дымящимся подносом, который передала Хорнблауэру в открытое окно. На подносе был хлеб и три чашки с черной бурдой – позже Хорнблауэр узнал, что такой в блокадной Франции кофе. Вкусом она напоминала отвар из сухарей, который Хорнблауэру случалось пить на борту в долгих плаваньях без захода в порт, однако была горячая и бодрила.
– Сахара у нас нет, – сказала служанка виновато.
– Неважно, – отвечал Хорнблауэр, жадно прихлебывая.
– Какая жалость, что бедненького раненого офицера увозят! – продолжила девушка. – Эти войны вообще такие ужасные.
У нее был курносый носик, большой рот и большие карие глаза – никто бы не назвал ее хорошенькой, но сочувствие в ее голосе растрогало бы любого арестанта. Браун приподнял Буша за плечи и поднес чашку к его губам. Тот два раза глотнул и отвернулся. Карета вздрогнула – кучер и жандарм влезли на козлы.
– Эй, отойди! – заорал сержант.
Карета дернулась и покатилась по дороге, копыта зацокали по булыжникам. Последнее, что Хорнблауэр увидел, было отчаянное лицо служанки, когда та увидела карету, уезжающую вместе с подносом.
Судя по тому, как мотало карету, дорога была плохой, на одном ухабе Буш с шумом потянул воздух. Раздувшемуся, воспаленному обрубку тряска, должно быть, причиняла нестерпимую боль. Хорнблауэр подсел и взял Буша за руку.
– Не тревожьтесь, сэр, – сказал Буш, – со мной все хорошо.
Карету опять тряхнуло, Буш сильнее сжал его руку.
– Мне очень жаль, Буш, – вот и все, что Хорнблауэр мог сказать: капитану трудно говорить с лейтенантом о таких личных вещах, как жалость и сопереживание.
– Мы тут ничего не можем поделать, – сказал Буш, пытаясь изобразить улыбку.
Полнейшее бессилие угнетало больше всего. Хорнблауэр обнаружил, что ему нечего говорить, нечего делать. Пахнущая кожей внутренность кареты давила на него. Он с ужасом осознал, что им предстоит провести в этой тряской тюрьме еще дней двадцать. Он начал беспокоиться, и, наверное, состояние это передалось Бушу – тот мягко отнял руку и повернулся на подушке, чтобы капитан мог хотя бы шевелиться в тесном пространстве кареты.