Мир незаметно, внезапно и странно меняется, и мне хочется посмотреть, как эти изменения проходят через внутренний мир человека, отзываются в смыслах, желаниях и сомнениях, которые движут им независимо от того, что этот человек знает и думает о "глобальных трендах" и тому подобном. Пытаюсь провести некий мысленный эксперимент, не подгоняя его под какие-либо готовые представления. Разумеется, честность этого эксперимента ограничена моей "внутренней честностью", тем, насколько я способен не обманывать сам себя.
Annotation
~76000 знаков с пробелами. Мир незаметно, внезапно и странно меняется, и мне хочется посмотреть, как эти изменения проходят через внутренний мир человека, отзываются в смыслах, желаниях и сомнениях, которые движут им независимо от того, что этот человек знает и думает о "глобальных трендах" и тому подобном. Пытаюсь провести некий мысленный эксперимент, не подгоняя его под какие-либо готовые представления. Разумеется, честность этого эксперимента ограничена моей "внутренней честностью", тем, насколько я способен не обманывать сам себя.
Мне не хватает какого-то нового "Детства Люверс" о наших днях, с его зрением и впечатлительностью ребенка. ("Никакой статьи о Блоке не надо, а надо написать новое Поклонение волхвов, как у голландцев, с волками и снегом")... Я заведомо не могу восполнить этот пробел и выдать "световой отпечаток" сравнимой силы (это не стандартная фигура скромности, мне это, увы, совершенно очевидно на разных уровнях - от строения самой ткани текста ("они чернелись, как слово 'затворница' в песне") до динамики образных рядов и общей композиции). Но что же мне остается, если мне хочется, чтобы такой отпечаток существоал, чтобы в нем можно было черпать надежды и смыслы? Буду действовать по принципу "сделай сам".
hugan
hugan
Ракеты
I
1.
– - работал в нескольких коммерческих фирмах, потом в госучреждении, но нигде не чувствовал ни интереса к работе, ни удовольствия от нее. В какой-то момент он устроился в НИИ того, чем и давно интересовался. И там он нашел свою, приблизительно и условно говоря, любовь. Она сидела на пыльном подоконнике, высокая, в каких-то шлепках, с тетрадным листком.
Был август. Здание стояло на окраине, оно одиноко возвышалось над полупарком-полупустырем с дорожками, выложенными старой крупной плиткой. Коридоры его были пустынны, а в широких окнах была наклеена блестящая пленка, в какую заворачивают цветы. Снаружи она блестела по всему корпусу между ржавыми кондиционерами, как если бы советское фантастическое кино бросили под открытым небом; а изнутри была синевато-серой и полупрозрачной, и окрашивала солнечный свет и весь мир за окном в странный и тонкий полутемный синеватый цвет.
Этот окрашенный мир был совершенно другим, вроде тех, что иногда бывают в снах. Солнце было большой сиреневой близкой звездой. Земля внизу была странна и подробна, полосу пыли пересекали длинные тени тополей. Старая "девятка", на которой он иногда приезжал на работу, имела при взгляде сверху иные пропорции. Стекла были огромны, очертания были лаконичны и ясны, было видно, как она компактна и полностью готова к движению в любой момент, по грунту, по траве, низко над землей, как какой-то аппарат из будущего, и ее длинная тень пересекала траву и августовскую теплую пыль. Тонкая сиреневая темнота, как солнечное затмение, касалась прежде всего неба, земли меньше, но падающий на землю чуть странный свет останавливал время и события, давал время увидеть мир, свободу в нем, принадлежность к нему.
Их любовь была необязательной, как почти все на этой работе, и она была неотделима от пыли паркета коридоров, дрожащего света в лифте, необременительности служебных обязанностей. Иногда они засиживались дотемна, якобы за работой, и действительно за работой (в их неопределенном заведении и при их относительном интересе к предмету это трудно было определить). Бывало, они в сумерках пили чай в комнатке, называемой библиотекой, и видели, как внизу, в кварталах частного сектора, зажигаются на улицах фонари. В другие дни они брели по парку и у автобусной остановки, где начинался более явно выраженный город, расходились.
2.
Заканчивался октябрь, наступила полоса красных холодных зорь и таких же красных облетающих в парках листьев. Темнело с каждым днем раньше. Он приходил в свою пустую квартиру в самые сумерки, в странное сочетание темноты и прозрачного света холодной ясной зари. Это сочетание томило его. В пустоте комнат была бессмысленность, в черноте и огне заката был какой-то неудобоваримый и до страшного непосредственный смысл, давний и всеохватывающий, как когда в детстве в такую же зарю он просыпался после дневного сна и какое-то короткое время -- не то, чтобы видел что-то, но -- стоял рядом с чем-то смутным, важным, таким, что в обычной жизни забывается; как когда в детстве мама забирала его из садика и вела домой через дворы с голыми черными ветками, за которыми горела эта заря, за которыми в другом месте таким же желтым прозрачным светом горели окна интерната на втором этаже садика, где детей не забирают домой на ночь, где, наверно, в большой комнате ровный-ровный свет лампочки, бесконечного ожидания, отупения, забвения, с белым потолком, с правом на надежду, c видом на огни.
Пригласить Олесю к себе домой он не мог. Это было бы выход на новый виток, и он не знал, что и зачем на этом витке делать.
На работе за облетающими деревьями шире открывались южные степи. Закат оттуда выглядел по-другому. В дымной дали горели какие-то костры, чернели домики с желтыми окошками, земля с космами старой травы сохла пятнами, и панорама далеких огоньков чуть волновала воображение. Сумерки, хотя и осенние, напоминали, обещали что-то, как в детстве при ожидании поезда что-то обещают железнодорожные огни.