Шрифт:
«Откуда она?»
– Белый!
Но пес и сейчас не обернулся.
Покрутившись, уселся на лед, поднял к небу лобастую голову и завыл.
Вой Белого леденил почище северного ветра, и, охнув от боли в ушибленном плече, Вовка почти бегом припустил к полынье. Не может пес выть просто так, от тоски. Что-то там есть такое, в этой проклятой полынье! И застыл на бегу.
Там в черной полынье, на длинном ледяном языке, под алыми пятнами сурика, наполовину выбросившись на голубоватый язык льда, лежал лицом вниз боцман Хоботило! Он лежал лицом вниз, но Вовке не надо было видеть его лицо. Он боцмана узнал сразу – по черному бушлату, по сапогам, по рукам, способным поднять пятипудовую гирю. Вот только шапки меховой не было на боцмане, и волосы на затылке обмерзли, тонкими сосульками обвисли до неподвижной воды.
Не веря увиденному, Вовка сделал шаг к полынье.
Его била дрожь. Он знал: надо спуститься к воде, вытащить боцмана, взглянуть, что это там с ним. Но сил не было. Только позвал шепотом: «Дядя боцман!»
Хоботило не откликнулся.
«Дядя боцман!»
Но боцман и не думал откликаться.
«Я трус! – с ужасом подумал Вовка. – Я боюсь спуститься к воде».
Он думал так, он ругал себя всеми словами, а сам медленно, понемножку, совсем понемножку спускался. Потом наконец присел и коснулся рукой обледенелого боцманского бушлата. Сукно показалось ему стеклянным. Таким же стеклянным показался ему обледеневший затылок боцмана. «Зачем я тяну за хлястик бушлата? Он сейчас оборвется».
Хлястик правда оборвался.
Не мог Вовка вытянуть из воды такое грузное тело.
Тогда он сел рядом с полыньей и заплакал. «Подлодка это была! А я видел перископ… Видел и не предупредил… Боялся – смеяться будут…»
Вовка плакал и никак не мог оторвать глаз от черной неподвижной воды.
Там внизу, думал он, под черной водой лежит сейчас на грунте чужая подводная лодка. Там внизу чужие матросы поздравляют с победой Шаара или Мангольда, Карла Франзе или Ланге; они, думал Вовка, пьют сладкий горячий кофе и посмеиваются над несчастным тихоходным буксиром, так сильно дымившим своей нелепой черной пузатой трубой. «Нет! – решил. – Не могли фашисты потопить буксир! Отбился от них «Мирный», ушел в мощные льды! Вон ведь ледокольный пароход «Сибиряков» не испугался целого линкора, пошел со своими пушечками против орудий главного калибра… И погиб… – вспомнил Вовка. – Геройски, но погиб…»
– Белый!
Но Белому было не до Вовки.
Белый настороженно обнюхивал плоский, валяющийся недалеко от полыньи ящик.
– Белый! – утирая слезы, крикнул Вовка. А сам уже бежал к ящику, отдирал картонную крышку. Шоколад! Настоящий «Полярный» шоколад! Вовка такой уже пробовал. Однажды, до войны, забежал к Пушкарёвым знаменитый друг отца – радист Кренкель. Маме, как всегда, цветы, Вовке – плитку шоколада. Вовка хорошо запомнил: «Полярный». А Кренкель устроился на диване и, посмеиваясь, рассказывал отцу о своей давней поездке в Германию. В тридцать первом году Кренкеля пригласили участвовать в полете дирижабля «Граф Цеппелин». Забыв о шоколаде, Вовка ждал всяческих приключений – ну, понятно, взрывы в воздухе, война в эфире. Но у этих взрослых всегда все не так! Кренкель не столько о дирижабле говорил, сколько о польской охранке-дефензиве. Эти дефензивщики, почему-то обижался Кренкель, отобрали у него журнал «Огонек» и газету «Известия», а во-вторых, все, как один, походили на генералов – так лихо звякали шпоры, так воинственно топорщились усы, так ярко вспыхивали под солнцем обведенные медными полосками края роскошных конфедераток!
Оглядываясь на полынью, Вовка положил в карманы несколько толстых шоколадных плиток. Это он угостит маму, угостит полярников. «Вот как удачно получается, – глотая слезы, думал он. – Сам приду, Белого приведу, да еще принесу шоколад». Теперь он почему-то твердо знал: не мог погибнуть буксир «Мирный»! Капитан Свиблов не из таких! Капитан Свиблов самый осторожный капитан на Севере. Ударили они по подлодке из спаренных пулеметов, заставили нырнуть в море, а сами ушли в бухту Песцовую…
О боцмане Хоботило Вовка старался не думать.
Присутствие боцмана Хоботило рушило все его мысленные построения.
Он шел по плотному, убитому ветром снегу, под низким и серым полярным небом, кусок шоколада без всякого вкуса таял во рту. В Перми, в эвакуации, помнил он, бывало иногда так скучно, так ужасно холодно и так есть хотелось. В Перми он, Вовка, вместе с другими такими же отощавшими и золотушными пацанами жил от одного сообщения Совинформбюро до другого. В Перми он до поздней ночи ждал маму, знал, что она придет. Пусть опоздает, но придет. И она всегда приходила. Садилась рядом, поправляла на Вовке одеяло, вздыхала: «Как там отец? На острове Врангеля несладко. Там сейчас сильные морозы, Вовка».
«Ничего, – сонно и счастливо бормотал Вовка. – Все же не на фронте».
«Оболтус! Дался тебе этот фронт! Будто в тылу или на острове Врангеля легче».
Сердилась. Но пусть бы мама лучше сердилась! Пусть бы она задержалась на всю ночь, даже вообще пришла бы с работы только через неделю, – лишь бы они, мама и он, были сейчас в Перми!
Глотая слезы, Вовка брел вдоль низкого берега.
Карманы набиты шоколадом, рядом Белый бежит.
«Ишь, как устроился! – зло шептал Вовка. – Умею устраиваться… Сперва на «Мирном» – иждивенцем, теперь на острове…»
Будто желая остановить Вовку, не дать додумать ему что-то страшное, встала по правую руку чудовищная каменная стена, иссеченная черными слоями. Будто бросили на снег огромную стопу школьных тетрадей и сдвинули их, переложив копировальной бумагой. Ну прямо как уголь.
Понял: да это и правда уголь каменный.
Сыплется сверху. Вон сколько насыпалось – целые горы.
Но остановила Вовку не каменная стена, не угольные пласты, секущие эту стену, а палатка – самая обыкновенная брезентовая палатка, поставленная в снегу. Вид нежилой – зашнурована, поросла инеем, как белой шерстью, но настоящая! Даже укреплена растяжками, и, как антенна, торчала над палаткой деревянная палка.