Шрифт:
— Того, который завоевал всю Англию и Норвегию.
— И кто, если я еще помню свои уроки истории, совершил паломничество в Рим во искупление своих многочисленных грехов.
— Ты хотел бы тоже? — спросила она робко. Ей было очень уютно, и мысль о таком тяжком паломничестве казалась бесконечно далекой. В кровати с Клавдием она чувствовала себя, как в студеные зимние ночи детства у себя в постельке под грудой мехов, щекочущих, ласкающих, подтыкаемых вокруг нее плотно-плотно, так что ее тельце нежилось в тепле, украденном у всех этих зверей и зверушек. Марглар, ежась под плащом с капюшоном, молча сидела рядом с ней, а звезды за незастекленным окном сверкали так же ярко, как блестят кончики сосулек в лучах утреннего солнца. А что, если ее муж, памятуя, что начали они во грехе, считает ее нечистой? Братья ведь разделяли тот предрассудок темной ютландской религиозности, который отказывается принять мир таким, каков он есть, — чудом, которое повторяется ежедневно.
— Пока еще нет, — ответил Клавдий. — Не раньше, чем в Дании будет наведен безупречный порядок. И я возьму тебя с собой, чтобы ты увидела священный Рим и другие напитанные солнцем места по ту сторону Альп.
Он перевернулся на другой бок спиной к ней и как будто приготовился наконец уснуть, после того как полностью ее рассонил. Ей это не понравилось. Он превращал ее в Марглар, бодрствующую, пока он задремывает. И она сказала:
— Я видела, как ты разговаривал с Гамлетом.
— Да. Он был достаточно мил. Мой заржавелый немецкий его позабавил. Не понимаю, почему ты его боишься.
— Не думаю, что тебе удастся его очаровать.
— Но почему, любовь моя?
— Он слишком очарован самим собой. И не нуждается ни в тебе, ни во мне.
— Ты говоришь о своем единственном сыне.
— Я его мать, да. И знаю его. Он холоден. А ты нет, Клавдий. Ты теплый, как я. Ты жаждешь действовать. Ты хочешь жить, ловить день. Для моего сына весь мир лишь подделка, зрелище. Он единственный человек в его собственной вселенной. Ну а если находятся другие чувствующие люди, так они придают зрелищу живость, может он признать. Даже меня, которая любит его, как мать не может не любить с того мгновения, когда ей на руки кладут причину ее боли, новорожденного, который кричит и плачет от воспоминания об их общей пытке, — даже на меня он смотрит презрительно, как на доказательство его естественного происхождения и свидетельство того, что его отец поддался похоти. Голос Клавдия стал резким:
— Тем не менее, на мой беспристрастный взгляд, он кажется остроумным, с широкими взглядами, разносторонним, удивительно чутким к тому, что происходит вокруг, чарующим с теми, кто достоин быть очарованным, превосходно образованным во всех благородных искусствах и красивым, с чем, несомненно, согласится большинство женщин, хотя эта новая борода, пожалуй, производит неблагоприятное впечатление, скрывая больше, чем оттеняя.
Гертруда сказала на ощупь:
— Гамлет, я считаю, хочет чувствовать и быть актером на сцене вне своей переполненной головы, но пока не может. В Виттенберге, где большинство — беззаботные студенты, валяющие дурака в преддверии настоящих дел, отсутствие у него чувств — или даже безумие, безумие отчужденности, — остается незамеченным. Ему следовало бы оставаться студентом вечно. Здесь, среди серьезности и подлинности, он ощущает, что ему брошен вызов, и сводит все к словам и насмешкам. У меня одна надежда: что любовь приведет его в равновесие. Прекрасная Офелия совершенна в своей душевной прелести, в тонкости чувств. Твой брат считал ее слишком хрупкой для продолжения его рода, но она обретает женственность, и интерес Гамлета растет не по дням, а по часам.
— Очень хорошо, — сказал Клавдий, пресытившийся жениной мудростью и теперь вполне готовый расстаться с этим днем. — Но твой анализ выявил еще одну причину, почему нельзя допустить, чтобы он сбежал в Виттенберг. Истинная привязанность должна строиться на все новых добавлениях, как прекрасно помним ты и я.
Она нарушила молчание, на котором настаивало его собственное:
— Мой господин?
— Что, моя королева? Час поздний. Король должен встречать солнце, как равный равного.
— Ты чувствуешь себя виноватым?
Она ощутила, как его тело напряглось, дыхание на миг оборвалось.
— Виноватым в чем?
— Ну, в чем же еще? Виноватым из-за нашей… нашего сближения, пока… Гамлет был моим мужем.
Клавдий раздраженно фыркнул и крепче сжал нарастающий ком утомления, так что их пуховая перина заметно приподнялась.
— Согласно старинному правилу викингов, то, что ты не можешь удержать, не твое. Я отнял у него владение, про которое он ничего не знал, поле, которое он так и не вспахал. В необузданной любви ты была девственна.
И хотя она чувствовала, что его объяснение не совсем правда, в нем все-таки было достаточно правды, чтобы оно могло послужить опорой. И они уснули в унисон.
Через несколько недель после своей свадьбы королева пригласила Офелию в свой личный покой, когда-то новопристроенную комнату короля Родерика с трехарочным окном. Дочь Полония и его вечно оплакиваемой Магрит в свои восемнадцать лет расцвела сияющей красотой — застенчивой, но грациозной, — матовая кожа без единого изъяна, тоненькая талия, высокая грудь, а бедра достаточно широкие, чтобы сулить плодовитость. На ней была голубая мантилья, парчовая шапочка и струящееся газовое платье, почти неприличной прозрачности. Ее грудь все время была приподнята, будто от внезапного изумленного вздоха, намека на ожидание, трогательно сочетавшегося с тревожными опасениями и хрупкостью. Гертруда вглядывалась в нее, ища себя юную, и увидела, что щекам Офелии недостает розовости, а ее волосы, зачесанные от ровного лба, более идеально высокого, чем у Гертруды, не слишком густы и лишены пышности. Они не кудрявились у нее на висках, но оставались послушно прямыми, удерживаемые на месте плетеной золотой лентой. Лицо в профиль было безупречно чеканным, словно на новой монете, однако при взгляде спереди оно таило какую-то смутность — ее широкие голубые глаза смотрели чуть-чуть в сторону. Ее зубы, не без зависти заметила Гертруда, были безупречно жемчужными и ровными. Узкие бледно-розовые десны придавали им почти детскую округлость и самую чуточку наклоняли их вовнутрь, так что ее улыбка создавала мерцающее впечатление стыдливости, в которой тем не менее как будто пряталась беззаботная чувственность.
Гертруда указала ей на то самое жесткое трехногое кресло, в котором сиживал Корамбис во время их конфиденциальных разговоров.
— Моя дорогая, — начала она, — как тебе живется? Нас, женщин, в Эльсиноре так мало, что мы просто обязаны доставлять друг другу утешение приятных тет-а-тет.
— Твое величество мне льстит. Я все еще чувствую себя ребенком при этом дворе, хотя знаки внимания, которые последнее время достаются на мою долю, не могут не выманить меня из моего укромного уголка.