Шрифт:
Политическая реакция, наступившая после разгрома движения декабристов, наложила сильный отпечаток на всю жизнь Чаадаева, на его историко-философские взгляды, сделав их глубоко пессимистическими. На многие годы он заключил себя в духовное одиночество. Идеи, разработанные за период духовного томления, Пётр Яковлевич изложил в «Философическом письме», опубликованном в 1836 году в журнале «Телескоп».
В ответ на политическую реакцию самодержавия Чаадаев выступил с суровым обвинением России: её истории и культуры, самого русского народа. По его мнению, русские не дали миру ни одной полезной идеи, ни одной великой мысли. «Мы живём одним настоящим в самых тесных его пределах, без прошедшего и будущего, среди мёртвого застоя», – с горечью писал он. В это время (середина 1830-х годов) Чаадаев был склонен скептически оценивать даже события Отечественной войны 1812 года; восстание декабристов считал громадным несчастьем, отбросившим нас на полвека назад.
С горечью и недоумением читал Пушкин «Философическое письмо» того, кто дал когда-то так много для его юношеского ума. Ответ Александра бывшему наставнику был проникнут болью и гордостью за свой народ. «У нас было своё предназначение, – писал он другу молодости. – Это Россия, это её необъятные пространства поглотили монгольское нашествие. Нашим мученичеством развитие католической Европы было избавлено от всяких помех… Что же касается нашей исторической никчёмности, то я решительно не могу с вами согласиться».
Перечислив ряд выдающихся государственных и политических деятелей России, представителей её культуры и науки, Пушкин так закончил свой ответ Чаадаеву: «Клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить Отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог её дал».
Пушкин и другие читатели философа получили ответ на свои вопросы в его «Апологии сумасшедшего»: «Больше, чем кто-либо из вас, поверьте, я люблю свою страну, желаю ей славы, умею ценить высокие качества своего народа. Я нахожу, что человек может быть полезен своей стране только в том случае, если ясно видит её».
Словом, Пётр Яковлевич Чаадаев был не безответственным критиканом, а страдальцем и печальником земли Русской.
«Мгновенью жизни будь послушен»
Столица
Колебания. Весна 1817 года прошла в нетерпеливом ожидании свободы от стеснительных ограничений учебного заведения. Обращаясь к однокашникам, Пушкин писал:
Промчались годы заточенья;Недолго, мирные друзья,Нам видеть кров уединеньяИ царскосельские поля.Впереди была служба – военная или гражданская. Внешне привлекательнее была первая, но не хотелось прятать свой ум под кивер. Не радовала и перспектива канцелярской работы:
Равны мне писари, уланы,Равны законы, кивера,Не рвусь я грудью в капитаныИ не ползу в асессора…Так чего же хотел поэт, только-только отметивший своё восемнадцатилетие?
Друзья! Немного снисхожденья —Оставьте красный мне колпак, —просил Александр сокурсников. «Красный колпак» – это символ свободы французских революционеров. Пушкин хотел свободы для творческой деятельности, но это пока была только мечта. 9 июня в лицее состоялся торжественный акт выпуска первого набора учащихся, а через день юный поэт навсегда покинул его чиновником 10-го класса. Местом будущей службы была назначена Коллегия иностранных дел.
Через неделю Александр Сергеевич уехал с родителями в село Михайловское. В его дневниках сохранилась запись об этом: «Вышед из лицея, я почти тотчас уехал в псковскую деревню моей матери. Помню, как обрадовался сельской жизни, русской бане, клубнике и проч.» В конце августа он вернулся в Петербург. Жил с родителями, которые снимали семикомнатную квартиру в доме вице-адмирала Клокачёва.
Ни понимания, ни дружбы с отцом и матерью у Александра не было; поэтому он больше пребывал у друзей и знакомых, домой приходил поздно, вслушиваясь в звуки спящего города:
Всё было тихо; лишь ночныеПерекликались часовыеДа дрожек отдалённый стукС Мильонной раздавался вдруг;Лишь лодка, вёслами махая,Плыла по дремлющей реке…Барон М. А. Корф, однокашник Пушкина, утверждал: «Начав ещё в лицее, он после, в свете, предался всем возможным распутствам и проводил дни и ночи в беспрерывной цепи вакханалий и оргий с первыми и самыми отчаянными тогдашними повесами».
П. А. Вяземский поправлял педантичного, но не очень-то расположенного к поэту Модеста Андреевича: «Сколько мне известно, он (Пушкин. – Н.) вовсе не был предан распутствам всех родов. Не был монахом, а был грешен, как и все в молодые годы.
В любви его преобладала вовсе не чувственность, а скорее поэтическое увлечение, что, впрочем, и отразилось в поэзии его».