Шрифт:
Он стукнул кулаком по разложенным бумагам.
– Я бился над этим три часа. Какая-то нелепость, бестолковщина, ни капли здравого смысла. Ни капли, понимаете? И потом… Что означает эта разорванная труба в ущелье? И кратер? Это тоже, может быть, следы «опытов»? – Он махнул рукой и сел.
– Еще одно нужно принять во внимание. Может быть, над этим следует задуматься, – сказал Осватич. Он говорил очень тихо, словно сам не был убежден, должен ли говорить то, о чем думает. – Я хочу сказать о плазме Черной Реки. Разве не может быть, что она… она создала все это, а потом подверглась дегенерации, вырождению?
– Так вы считаете, что эта плазма – единственный обитатель планеты? – вскричал я. Я был поражен необычайностью вдруг представившейся мне картины: глубоко под поверхностью планеты струится мутный слизистый студень – живое, дышащее существо. Он сотрясает материки, выходит на поверхность, разрушает горы. Вся планета – русло для него. Неподвижная сеть каналов и труб, наполненных дышащей слепой материей, создающей станции космических кораблей и живые реки…
Лао Цзу наклонился над столом.
– Это, разумеется, еще не окончательный вывод. Я думаю, что плазма это не «кто-то»: она только служит «кому-то». То есть она нечто вроде орудия или продукта, как для нас дрожжи или пенициллиновые грибки.
Мне было жаль необычайной картины, которую вызвало в моем воображении предположение Осватича.
– А разве она не способна обладать высоким разумом? – начал я, но китаец остановил меня жестом.
– Нет, не способна. Не способна, потому что ее возможности слишком ограничены. Она умеет только одно: создавать электричество.
– Но это именно и может служить признаком высокого развития, – настаивал я, – а разум…
– Разум здесь ни при чем, – пояснил китаец. – Разве на том только основании, что Солнце так экономно расходует атомную энергию, вы скажете, что оно обладает разумом? Разум означает не узкую специализацию, а, напротив, как можно большую разносторонность.
– Но тогда, – вскричал я, – где же они, эти настоящие обитатели планеты? Почему мы не можем их найти? Где они скрываются?
– Боюсь, что… нигде! – ответил китаец. Он встал, плотно закутался в яркий шелковый халат и, прихрамывая, вышел из каюты, оставив нас взволнованными предчувствием чего-то страшного, таившегося в его словах.
Город
Я принял дежурство у Солтыка. «Космократор» летел на высоте сорока километров, описывая большие круги. За ним оставалась полоса сконденсировавшихся в разреженной атмосфере горячих выхлопных газов. Образовавшееся таким образом облачное кольцо висело неподвижно над тучами и сверкало под низким солнцем ослепительной радугой, когда мы, сделав круг, поворачивали по собственному следу. Мы мчались таким образом много часов; каждые несколько минут Солнце появлялось на экранах, отбрасывало яркий свет на стены Централи и исчезало; двигатели тихо жужжали, а внизу простиралась неподвижная, белая как снег полоса туч. В свободное от дежурства время я видел несколько раз Арсеньева: он мрачно расхаживал по центральному коридору, заложив руки за спину. Я пытался заговорить с ним, но он не ответил и исчез в кабине «Маракса». Над дверью кабины горел красный огонь. Потом я увидел Райнера, несущего из лаборатории кассеты с пленками. Проходя мимо, он окинул меня невидящим взглядом.
Спустя час, проходя мимо лаборатории, я услышал музыку и заглянул туда. Из рупора неслись торжественные звуки Пятой симфонии Бетховена. Чандрасекар неподвижно стоял у аппарата. Я ждал у двери, пока закончится музыка. Математик стоял поодаль, слегка приподняв голову, словно вслушиваясь в тишину.
– Профессор… – сказал я.
Только теперь он меня заметил.
– Я вас слушаю.
– Я хотел узнать, что вы сейчас делаете?
– Он играет с нами, как кошка с мышью, – пробормотал Чандрасекар и направился мимо меня к двери.
– Кто, Арсеньев? – не понял я.
– Да нет! «Маракс»!
Больше мне ничего не удалось узнать, и я пошел в Централь. Была черная ночь: лампочки всех указателей пульсировали, бросая на стены тусклые блики. Контрольные приборы «Маракса» выделялись на их фоне яркими огнями, словно он один бодрствовал в недрах уснувшего корабля. Но это спокойствие было кажущимся. Вернувшись в коридор, я услышал, как ученые о чем-то горячо спорят. Загудел баритон Арсеньева, потом тихим, бесстрастным голосом ему ответил Лао Цзу. До дежурства у меня оставалось еще четыре часа, но идти в каюту не хотелось. Я вернулся в Централь. Солтык сидел около «Маракса» и при сильном свете, падавшем с его панели, всматривался в огромный лист бумаги. Это был, как мне показалось, план какого-то города.
– Что это? – спросил я.
– Варшава, – ответил он, не поднимая головы. Он продолжал медленно водить пальцем по плану, ошибаясь и возвращаясь обратно, словно в воображаемом путешествии по улицам города.
– Это ваш родной город? Расскажите мне о нем, я никогда его не видел.
Солтык рассеянно взглянул на меня, потом вернулся к плану.
– Вы никогда не были в Варшаве? – спросил он таким тоном, словно говорил: «Вы никогда не видели солнца?»
Я сел в кресло и через его плечо взглянул на цветные многоугольники. Солтык медленно складывал лист.