Шрифт:
Выскочил прочь. В комнате зашипела гаснущая свеча. Сунулся в темноту.
— Ну, ты как? Легла? Все нормально? — наткнулся кончиками пальцев на ее плечо, закутанное в колкое солдатское одеяло, тут же отдернулся: — Спи, дочка! Я тоже лягу! Не беспокойся, мне не привыкать, — кутаясь в бушлат, бросился на пол в дальнем углу, приткнулся горячим лбом к ножке шкафа.
Ирка на койке начала всхлипывать, все громче. Совсем как та некрасивая девушка здесь же час назад. Я чувствовал, что надо что-то сделать, сказать, как-то разорвать опять сгущающееся в темноте комнаты напряжение, и в то же время ощущал, что стоит мне не то что двинуться, но и просто вздохнуть погромче, произойдет что-то чудовищное. До боли вцепился зубами в рукав. Зажмурился. Задышал глубоко и ровно, без всякой надежды обмануть ее видимостью того, что сплю. Господи, как же живут другие отцы со своими взрослыми дочерьми?
Она ушла под утро, в полупрозрачных предрассветных сумерках. Беззвучно поднялась, беззвучно оделась, беззвучно ткнулась губами мне в затылок, потом из этой беззвучной пустоты словно выпал короткий щелчок дверного замка… Хотя, может, все лишь приснилось в моем предутреннем полусне-полубреду?
Встал поздно, с больной головой. Ополоснулся холодной водой до пояса, сварил крепчайший кофе. На столе лежал ключ. Ключ от квартиры, где деньги не лежат. И в которую, как я понял, она никогда больше не придет.
Конечно, был сиюминутный порыв бежать, искать встречи с ее мамой, пытаться рассказать, объяснить, дать знать, вернуть. Но чувство обреченной опустошенности было слишком велико, лишало всяких сил. Да и может ли женщина простить такое пренебрежение?
Только после того как теряешь, начинаешь сознавать, чего лишился. У меня было счастье, у меня почти что была своя семья, близкий человек, но, видимо, счастье было настолько велико, что вблизи я его и не разглядел. И прошляпил, хотя и не представляю, как в моем положении можно поступить иначе…
Я уже больше не рассчитывал ее увидеть. По утрам, следуя на работу, обходил университетский двор стороной. Было бы слишком больно, если бы она прошла мимо и не заметила меня. Точнее, сделала бы вид, что не видит. Долгими апрельскими вечерами лежал в обуви на незаправленной койке, накрыв морду газетой и бесконечно гоняя на музыкальном центре одну и ту же мелодию. Другую включить просто не мог — после того как Ирина ушла, остался только один компакт-диск. Иногда присматривался к голым стенам — куда лучше вбить крюк?
А что, вот сойдет снег, перетащу хомяков на станцию, отправлю почтовой бандеролью оба ключа Ирине, и… Что небо-то коптить?
Интересно, как это бывает? Что чувствует человек в последний миг перед тем, как петля перехватит артерию, подающую кровь в мозг?
Слава богу, во время бесконечных полярных зимовок одолевали мысли и помрачней. Но тем не менее все остались живы.
И все-таки мы встретились. Апрель уже перевалил за вторую половину, пора было начинать занятия в кружках на нашей станции. Готовить почву для будущих посевов, рыхлить, вносить удобрения. Заниматься с детьми. Рассказывать им о великом празднике возрождения природы и жизни. Короче говоря, пошла какая-никакая работа, стало легче.
Я ковырялся на грядке во главе бригады юных натуралистов, когда, подняв голову, увидел Ирину. Она стояла по ту сторону ограды — непривычно бледная, в пузырящейся штормовке, как мне показалось, с чуть припухшим лицом. Что-то сдавило горло. Подошел:
— Привет!
— Привет! Как мои хомячки?
— Здравствуют. Уже перенес их сюда. Хочешь взглянуть?
— Опять заманиваешь? — Шагая по разные стороны изгороди, мы дошли до калитки, и я повел ее в корпус. — Давай лучше присядем, — слабо попросила она.
Мы сидели на скамейке, я с деланной сосредоточенностью следил, как в двадцати метрах от нас возятся на грядках юные натуралисты. Ирина, пристроившись почти на другом конце лавки, крутила в пальцах какую-то былинку, словно прислушивалась к чему-то внутри себя. Одуряюще пахло весной. Когда я в очередной раз скосился на нее, она глуховато, надтреснуто спросила:
— Слушай, Паганель, если бы я залетела, ты бы женился на мне?
Сердце в груди подпрыгнуло, потом вдруг нырнуло в такую леденистую прорубь, что похолодели даже кончики пальцев. В голове торкалась только одна мысль: если сейчас скажу хоть одно слово, кроме «да», если хоть на секунду начну рассусоливать по поводу разницы в возрасте, она сразу же решит, что я пасую, и ее доверие уйдет навсегда.
— Конечно, — выдохнул онемевшими губами.
— Ты меня не так понял, Паганель! Я хочу сказать, если бы я залетела от другого!
— Это я и имею в виду, — подтвердил почти беззвучно. Ирина как-то обмякла на своем конце лавки.
— И что же теперь будем делать? — выговорила она совсем слабым, упавшим голосом.
— Я не знаю, что в таких случаях делают. Правда. Не приходилось. Наверное, надо подавать заявление в загс. И все такое.
Во мне вдруг вспыхнул фейерверк каких-то радостно-сентиментальных чувств: господи, господи, моя дочь воззвала ко мне, неужели я еще секунду назад мог хоть капельку колебаться! Всего-то и надо, что прикрыть своим никчемным именем случайный итог ее восхитительного приключения, безоглядного порыва чувств! Да я благодарить должен, упасть к ногам ее за то, что она доверяет мне, старому коптильщику, такое право! И свою великую тайну! Это же перст судьбы: возможность вернуть сегодня тот долг, который вменила мне двадцать лет назад ее мать! Воистину судьбы человеческие ходят по кругу, но как причудливо! Как причудливо, господи!