Шрифт:
— Ваше имя, отчество, вы не сказали?
— Круцов Алексей Ксенофонтыч.
— Значит, тезки, — улыбнулся ему старший лейтенант. — Ну что ж, попробуем. Я попытаюсь вам подюлаживать.
Старший лейтенант вынул из-за молотилки аккордеон, новый, трофейный, и поставил его на колени. Круцов боязливо покосился на аккордеон.
— Пожалуйста, начинайте. Я уж потом вступлю, а может, и не стану вступать.
Круцов потоптался, глянул в землю, где прорастали прошлогодние зерна хилыми стеблями, белыми снизу и зеленеющими на острие, и не запел, а сказал задумчиво, устало:
— Ясным ли днем,Иди ночью угрюмою,Все об тебе я мечтаю и думаю.Кто-то тебя приголубит,Кто-то тебя приласкает.Милой своей назовет…Старший лейтенант даже вздрогнул — Круцов запел знаменитый романс. Этот романс Малафееву приходилось слышать в исполнении самого Пирогова, но это было лишь поначалу, потом Пирогов забылся. Круцов пел на свой манер и не романс, а песню. Мелодия была совсем другая, протяжная, вся ровно бы на одной струне, и слова потонули в ней улавливалось лишь глубокое раздумье и неизмеримая мужицкая тоска, такая тоска, какой могут болеть только русские мужики, вскормленные скудной и необозримой русской землей, тоска, рожденная под бесконечную песню зимы, под шум ветел за окном, под скрип полозьев в извозе, под шорох ветра в трубе, под скырканье очепа над люлькой — тоска по чему-то далекому, впитанному с молоком матери, матери и бабушки которых тоже впитывали ее вместе с молоком.
Извечная русская тоска, где твое начало? Где твой конец? Тоска, родившая такие задумчивые, такие добрые души. Тоска, порой взрывающаяся диким плясом, буйством. Тоска, на дне которой таится извечный, ровно бы и мохом поросший гнев. Горе тому, кто залезет пальцем в такую душу и поднимет в ней муть. Русская душа, так ты глубока, так ты бесконечна, есть где уместиться там такой вот огромной, такой великой тоске, из которой рождается все — и любовь, и страдание, и доброта, и гнев, и шаловливость, и буйство, и удаль, и скромность. Великая душа!
Старший лейтенант так и не дотронулся до аккордеона, не решился. И когда Круцов кончил петь и, очнувшись, растерянно посмотрел на молчаливых погрустневших солдат, потом с любопытством на Малафеева, тот вскинулся, уронил перламутровый аккордеон, с нерусской, золоченой надписью, на землю и потряс большую, землистую руку Круцова:
— Благодарю, благодарю Алексей Ксенофонтович. Поедете, непременно поедете на смотр, — Круцов смутился, солдаты захлопали, и он, вовсе смутившись, взял и поклонился им.
После этого парикмахер выперся. И какие только номера он ни делывал, чтобы попасть в ансамбль: играл на ложках, на губной гармошке и даже на расческе, заложив в нее бумагу.
— Та-ла-а-ант! — орали солдаты, иные искренно, другие с издевкой. Старший лейтенант морщился, и когда активист этот вызвался еще сыграть на горьком обрывке лука, Малафеев торопливо сказал:
— Хорошо, хорошо — поедете.
Парикмахер с радости тут же изжевал луковую дудочку и не поморщился, умел парень закусывать.
Толя спел «Встретились ребята в лазарете». Ему хотелось спеть другую, например, «Вдоль по улице метелица метет», но раз начштаба велел про лазарет, он ослушаться не решился.
— У вас чистый голос, но вы напрасно его форсируете местами, то есть повышаете. Больше раздумья, больше душевности и, глядишь, удастся сгладить, в общем-то, не очень оригинальный текст, глядишь, и получится. Может, вы еще что-нибудь знаете?
— Знаю, конечно. Но едва ли подходяще будет.
— Ничего, ничего, давайте и неподходящее. Мы уж тут сообща разберемся, что подходящее, а что нет.
О прошлом тоскуя,Вдруг вспомнил о вашей весне,— О-о, как люблю вас, — в то утроСказали вы мне.Малафеев полузакрыл глаза. Что он видел за изгородью ресниц, Толя не знал, а сам он увидел заснеженную улицу, полусорванную рекламу на деревянном магазине и одинокого парнишку, глядящего в огромные глаза человека со скрипкой, который подарил ему столько радостей и надежд, который растревожил что-то с родства дремавшее в нем. Далекая, грустная и сладкая сказка, как ты жива и прекрасна!
— Вот это да-а, — заговорили солдаты, когда Толя кончил петь, — и не знаешь, что рядом такие таланты! Поет, ровно думает.
— Только вот, говорят, эту музыку немец сочинил. Можно ли?
— Не немец, а австриец, — поправил Малафеев, — и не в этом дело. Бетховен тоже был немец, Гете, Шиллер, Гейне тоже немцы — не путайте их с этими выродками, с противником вашим. А эту вещь вы поете по-своему, обратился он к Толе, — очень по-своему. Тут, пожалуй, больше вашего, чем Штрауса…
— Это хорошо или плохо?