Шрифт:
Через две с небольшим недели его, еле держащегося на ногах, отпустили домой. И здесь совсем полегчало: в больнице пришлось лежать в продуваемом со всех сторон коридоре, возле окна, а дома хоть и не очень тепло, но своя, тобою сделанная кровать, родное ватное одеяло, свои хоть и кислые, но куда как вкуснее приготовленные Дашей щи, вгоняющий в пот земляничный чай с сахарином. К тому же Зинку или Антошку можно послать к старику Щербовичу: невелики у аптекаря запасы лекарств, а все по-соседски отпустит баночку скипидарной мази — натереть на ночь грудь, чтобы хрипу поменьше было…
Вместе с выздоровлением стали возвращаться к Платону и заботы: что было на только что прошедшем съезде партии? Что с поездкой в Сибирь? Как вообще дела?..
Было горько, что тогда, в феврале, из-за проклятой болезни не попал вместе с делегацией к товарищу Ленину. И Михаила Ивановича Калинина на заводском митинге не послушал. Только и радости, что газета: Дашенька приносит ее аккуратно…
Страшась распространения эпидемии, в больницу посторонних без срочной надобности не пускали. Дарья Васильевна, занятая больным, мало что знала, и теперь, вернувшись домой, Платон день за днем нетерпеливо ждал Веритеева или Малкина: как ни заняты, должны навестить больного, не передавать новости через Дашеньку, а прийти самим, обо всем обсказать подробно.
Правда, Антошка рассказывал с пятого на десятое, как делегаты отчитывались после возвращения из Кремля на заводском митинге, как митинг прошел, а на нем товарищ Калинин хорошую речь произнес. Даже такой бузотер, как Игнат Сухорукий, выступил с ладной речью. «Я, говорит, товарищ Калинин, пошел за Драченовым сослепу, с дурости. А теперь вполне понимаю, что к чему. Так что уж извиняйте…» Постановили единогласно — ехать в Сибирь. А на другое утро из Москвы пришел на завод вагон с продовольствием…
Да разве это рассказ? Надо из первых рук, от самого Веритеева. Пора бы старому другу заглянуть к больному на часок-другой.
Тем неожиданнее было для Головина, что в один из воскресных мартовских дней к нему явился Игнат Сухорукий. Про себя Платон так и определил: явился, а не пришел. Всю зиму одетый в один и тот же ватный «спинжак», замызганный в цехе («Что в цех, то и для всех»), неопрятный, ершистый, пыхающйй дымом из-под прокуренных усов, — на этот раз Сухорукий явился хотя и в обычном своем «спинжаке», но аккуратно застегнутый и причесанный. Даже его рыжие тараканьи усы, казалось, были пушистее, чем всегда.
Когда он, склонившись под притолокой, хрипловато, как все курильщики, бросил: «Здорово, хозяева!» — Платона кольнуло: «А этот зачем явился? Чего ему надо?»
Едва ли не больше любого другого, даже Драченова, именно Сухорукий доставлял в прошлом году и в течение всей зимы множество неприятностей Платону в его партийных заводских делах. Если где-нибудь на заводе в рабочий час начиналась очередная «буза» из-за нехватки продовольствия, дров, одежды, немыслимой скачки цен на базаре и крикуны со смаком «вешали всех собак» на Советскую власть, то в центре этой «бузы» чаще всего оказывался Сухорукий. А какую околесицу он плел на митингах! Как костерил «зажравшихся комиссаров и бюрократов»! Что нес иногда насчет того, что якобы «все пошло под уклон, и выходу больше нет»? Антошка сказал, что после поездки в Кремль мужик вроде начал меняться. Да только надолго ли? Больно уж много в нем вздорной злости…
Теперь, войдя, Сухорукий мирно спросил:
— Ну, как твоя хвороба, Николаич?
— Ты хоть ватник сними! — сердито оборвала его Дарья Васильевна. — Человек хворый, простуженный, на дворе еще снегу полно, а ты прямо с улицы в этом грязном-заразном!
Неожиданно для нее Игнат согласился:
— И то!
Вернулся в крохотную прихожую, положил на сундук «спинжак» и облезлую шапку, достал гребешок, причесался.
— Я к тебе, Николаич, решил зайти от души! — начал он, вновь усаживаясь на табуретку возле постели. И огляделся: —А бедно живешь. И еда вон…
Его придирчивый взгляд прошелся по плошке с остатками пшенной каши, по недопитому стакану зеленоватого самодельного чая. Рядом с ними на столе — не только хлеба, крошек не видно…
— Уж мог бы как секретарь, — с упреком добавил Игнат.
— Чего это я мог бы? — сердито спросил Платон и закашлялся.
— Ладно… это я так, — смутился Сухорукий. — Блажь моя, знаешь? Ты уж, брат, извини. Бывает.
Платон промолчал.
— Кто был у тебя из наших? — ревниво спросил Игнат. — Еще по-настоящему не успели? Ишь ты! И то, дел у них много, что говорить. Так вот, значит, съездили мы, как надобно быть. Сейчас я тебе…
Он плотнее устроился на скрипучей табуретке и уже открыл было рот для обстоятельного рассказа, как вдруг усмехнулся, сильно хлопнул себя широкими ладонями по коленям, с веселым недоумением воскликнул:
— Однако ж, брат, вот я чего до сих пор никак не пойму: об этом, чего нам наказывали на заводском митинге и об чем я особо хотел поспорить, поставить в Москве на попа, спорить нам не пришлось. Вот, значит, вошли, поздоровкались, а потом уселись все чин по чину ближе к нему, окромя Драченова. Я глаз с его не спускаю, и дивно мне: вроде не очень показист, помене меня росточком, и рыжеват, и с кажным здоровкается за руку, а все вкруг вроде остерегает тебя: «Не тормошись, мол…» Ей-богу, не вру! Тихо, брат, аккуратно. Не то что об нашей бузе, а и об куреве позабыл! Все у него прилажено к делу, к соображенью. И чем на его ты больше глядишь, тем как-то, брат, у тебя надежнее на душе. А уж об том, чтобы, значит, бузить да спорить… Только когда от него ушли, когда на площадь Красную вышли, только тут нам Драченов напомнил: «Что же вы, говорит, об том, что велели вам, с им и спорить не стали, всего ему не сказали? А тоже еще, делегаты»… Я бы в другое время враз его поддержал, а тут, поверишь, зло взяло на Драченова: чего лезть к Ленину с нашей бузой? Он и без нас все понял! Потому, когда Амелин ответил Драченову: «Черт с тем, что спорить не стали», я тоже подумал: верно, что черт с ней, с нашей бузой…