Шрифт:
Если ты присваиваешь себе права судьи, если выделяешь себя и ставишь над всеми, ты сам извергаешь себя из Общей Тайны, из Таинственного Целого.
Гордое высокомерие (даже того, кому есть чем гордиться) отрезает от других, от общей всем глубины, обрекает душу на оскудение, в конце концов – на гибель. Обозвать человека вошью – это слепая гордыня, смертный грех!
А полячишкой? А жидком?
Это человек-то полячишка? Это человек-то – жидок?! Так хочется воскликнуть вместе с Соней, обращаясь уже не к Родиону Романовичу, а к самому Федору Михайловичу. Господь с Вами… Да Вы ли это? Вы ведь не такой… Помните, как Мышкин сказал Настасье Филипповне: «Вам-то как не стыдно… Ведь Вы не такая»…
Мог ли когда-нибудь князь Мышкин (эта внутренняя святыня Достоевского) назвать человека «жидком» и «полячишкой».? Он, обращавшийся с лакеем, как с равным себе, он, не давший сбить себя с уважительного тона по отношению к пятнадцатилетнему мальчику. И когда не в меру разгоряченная генеральша Епанчина вскрикивает: «Это о мальчике-то – Николай Ардальонович?!» – он невозмутимо и твердо стоит на своем: «Николай Ардальонович». Три раза повторяет это князь, заставляя Елизавету Прокофьевну отступить. Унизить любого мальчишку – Бога в нем унизить. Обидеть его – Бога в нем обидеть…
Так как же это все сочетается в Достоевском? Как это может уживаться вместе? Где-то здесь кончается страх Божий и начинаются страсти и пристрастия и готовая к их услугам Идея…
Нет, не так пуста христианская формула: «я – последний грешник», «я хуже всех». С точки зрения здравого смысла – нелепость. Неужели Тихон Задонский хуже Николая Ставрогина? Но Тихон Задонский просто не живет в том духовном пространстве, где люди сравниваются, соизмеряются, превозносятся один перед другим. Для такого, как Тихон, все эти соизмерения – безумие. И лучшие, и худшие – все безумны… Все, кто не видит своей сопряженности со всеми, своей неотделимости… Сам Христос, если бы противопоставил себя всем людям, отделился бы, выделился, перестал бы в тот же миг быть Христом. И Федор Михайлович, хоть о ком-то говорящий с презрением и уничижением, предает в себе князя Мышкина и большего, чем князь…
«Я последний грешник», – говорит о себе человек с предельным (беспредельным) страхом Божиим, знающий (о, как знающий!), как трудно не обидеть никого, никогда; и знающий, что все претензии нашего «я» на отдельность – бред. С великой болью и любовью глядит он на всех, пронзенный каждым взглядом и каждым словом, и не дает уже никому никогда сбить себя с тона… И христианское «я хуже всех» есть некий камертон, по которому должны были бы настраиваться души.
Глава 9
Страдающий Демон
Лермонтовский Демон. Этот прекрасный страдалец. Столь же великий, сколь страдающий.
Что все страдание земноеПеред минутою одною…Действительно, «что жизни мелочные сны», что такое все наши беды?! Вот кто страдает не минуту, а Вечность… Это слово завораживало, как видение снежной горы, освещенной луной. Как мелок перед этим видением человеческий поселок, примостившийся у подножья. Вот кого можно любить. (Вечность Красоты!). Вот кому нужно сострадать (Вечность страдания!).
Недаром бедная Тамара затрепетала, как огонек свечи. «Святым захочет ли молиться, а сердцем молится ему»… «Сиял он тихо, как звезда, манил и звал он, но куда?»
И почему в финале поэмы таинственный гений, вечный страдалец стал вдруг так однозначно ужасен? Чем это подготовлено? Откуда это:
Увы, злой дух торжествовал!И дальше:
Каким смотрел он злобным взглядом,Как полон был смертельным ядомВражды, не знающей конца,И веяло могильным хладомОт неподвижного лица…Ангел отгоняет его, как злую муху:Исчезни, мрачный дух сомненья!..Добро торжествует. Однако что это значит? Понятия добра и зла не раскрыты, не прояснены. Они давно смещены, запутаны. Есть только различие символов: ангел – это хорошо, демон – это плохо. Демон побежден, но что с того? Разве разрушены его чары? Разве перестал он быть вечным страдальцем? Ведь след в душе, прочерченный им, нестираем…
Нет никакого выхода из духовного конфликта. Кажется, что поэт сам испугался своей дерзновенности и наскоро свел концы с концами… А в душе так и остался страдающим богоборцем, с печатью неземного величия на челе. В большинстве его поэм, и стихов, и прозы он именно таков и есть. И только изредка вдруг проглянет что-то совсем-совсем другое: никакого величия, никакого демонизма; что-то детски простое, пронзительно чистое и светлое: «С души как бремя скатится, сомненье далеко, и верится, и плачется, и так легко-легко…» (М.Ю. Лермонтов. «Молитва»). И особенно это, потрясающее по своей глубине и подлинности религиозного чувства:
Выхожу один я на дорогу;Сквозь туман кремнистый путь блестит;Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу,И звезда с звездою говорит.В небесах торжественно и чудно!Спит земля в сиянье голубом…Что же мне так больно и так трудно?Жду ль чего? жалею ли о чем?Никакого противостояния, никакого величия собственного. Только Божье величие. Оно огромно и непостижимо. «Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу»… Сколько встает за этими словами – весь вселенский простор и вся безмерность души, так жаждущей причастия Ему! Так любящей Его! Какое там противопоставление! Я так мал, так невероятно мал – крупинка… Вот и звезды – крупинки, разбросанные по безграничности. Но ведь каждая звезда с звездою говорит… Все чувствуют друг друга, все согласны, собраны в непостижимое единство, и только я, я один… «Что же мне так больно и так трудно?» Просьба, жалоба, такая тихая и смиренная, детская жалоба… Почти то же, что чувствовал больной князь Мышкин в Швейцарии, среди всей величественной красоты и гармонии, окружающей его.