Шрифт:
Я не понял его логику, к чему он клонит.
– Если ты за год в Париже счастливым не стал, куда тебе еще? Год – выше крыши.
Он был в чем-то прав. Да и эти, внизу, тоже были правы. Они проводили в Париже по нескольку дней, но видели в нем больше, чем я, были ближе к смыслу, чем я. Париж становился для них увлекательной новеллой с ясными началом и концом, а для меня – несостоявшимся скучным романом.
Я доел li`evre `a la royale, допил Domaine de la Roman'ee-Conti la Tache и решил стать писателем-деревенщиком.
– …Прекрасно, – сказал редактор, – это именно то, что сейчас нужно… А то в последнее время – только стеб и чернуха. Не слышно чистого голоса… А у вас… «Видавшего виды»… «Захорохорилось»… «Отмерил словцо»… «Хляби»…
Я вернулся из Парижа и стал писать рассказы. Понял, что в короткой увлекательной форме с ясными началом и концом смогу найти смысл и донести его до людей… Или сначала донести, а потом найти… Еще не знал, как получится.
Писать о деревне в Москве было нелепо, неэффективно, я решил уехать. Куда – пока не знал, но – прочь из большого города. Кинул в машину ноутбук и рванул в область по шоссе. Вечерело, я подумал, что не забронировал отель, а заброшенные деревеньки, где можно снять комнату у добрых крестьян, почему-то не встречались. Пару раз обращал внимание на живописные поля, куда хотелось пойти побродить, но вдоль дороги тянулись ограждения и невозможно было даже припарковать машину. Наконец удалось свернуть с шоссе. Я долго ехал вдоль бетонного забора, глядя на крыши новых таунхаусов. Потом началось картофельное поле. Я не знал, хорошо это или плохо, но решил пройтись. Все равно ничего более деревенского вокруг не было.
Прошел метров двадцать. Постоял. Потер в руках землю. В Париже мне казалось, что для деревенщика здорово сидеть и думать среди злаковых культур или хотя бы на лугу, но на картофельном поле сидеть было грязно и холодно, так что я стоял. Какой-то сформулированной идеи, кроме желания стать писателем-деревенщиком, не было. Я вернулся к машине и, уже садясь в нее, краем глаза заметил название таунхауса – Игнатьево. В этот момент я понял, что нашел героя. «Игнатьич», – подумалось мне. Еще не было понятно, кто он, но мой путь к сокровенному, почвенному смыслу начался.
Через месяц со своим первым рассказом я был у издателя. Меня ему порекомендовал все тот же друг миллионер-кавээнщик. Конечно, я волновался. Сидел молча, с достоинством, пил эспрессо медленно. Глядел через стеклянную стену на московские крыши, на безликих русских, таджиков, татар.
– «Чернецы…» – протянул издатель. – Надо же… Одно слово, а сразу – целый мир возникает… Давно забытый… Потаенный.
Я кивнул. Сам я этого слова, конечно, раньше не слышал, оно пришло в момент ночного вдохновения, но я посчитал, что раз пришло, значит, так нужно, ведь наш мозг способен вспоминать даже то, чего не знал ранее. Эспрессо был отличный.
Окрыленный, я шагал потом по улице, дышал иначе. Значит, помог мой Игнатьич! Сумел достучаться до людских сердец, найти сокровенный смысл! Несколько минут пребывания на картофельном поле дали мне больше, чем год в Париже.
Теперь нужно было готовить сборник. Я снова поехал по шоссе, объехал голландские домики, выросший словно из-под земли шатер ресторана и оказался в Игнатьеве. Зашел в картошку. Жук уже цепко лежал на листьях, высокие кусты были окучены. Я стряхнул жуков, зачерпнул землицы, закрыл глаза. Игнатьич взглянул с хитрецой. Сначала почудилось, что с хитринкой, но потом все же оказалось, что с хитрецой.
– Земля в сорняках – мозоль на руках, – послышалось.
Я тут же поехал домой писать.
Первого сентября я стоял среди толпы читателей в большом книжном магазине. Автографы были розданы, но я понимал, что большинство людей слышат обо мне впервые, что они просто гуляли по залу и подошли из любопытства. Начал.
«…Шли. Топтали первый декабрьский покров, присматривались к сероватой пороше, метущей поверх белоснежной скатерти тульского поля. Игнатьич брел медленно по «сугробцам», как он называл их, забирал вправо. Трезорка семенил следом. Я молчал, да и что было говорить посреди такой красоты. Порою казалось, что шустрый беляк пробегал за кустами, а только вот нет – не беляк. Зима бросала в ветер пригоршни невесомой пыли, хороводила.
– Приехал, – отмерил Игнатьич и подтянул ремешки на кожухе.
А то и сказать. Приехал. Уже неделю я жил у старика квартирантом, помогал как мог, развлекал разговорами. Справил он недавно юбилей, а сколько стукнуло – не сказал. Может, семьдесят, а может – все сто. Как там поймешь за бородой да усмешками. И взгляд вечно с хитрецой. Посмотрит, пробурчит что-то – и знай себе.
– Ишь ты, – сказал он, – вернулся.
И снова замолчал, только добавил:
– Ни лося, ни порося.
Умный он был, Игнатьич.
Дошли до леса. Ступили в чуткую тишину. Ветка треснула: то ли беляк, то ли от морозу. Да вроде нет, не беляк.
Встали на лыжи. Лесные, охотничьи, короткие – чтобы шурша не было. Зашуршали вглубь.
Игнатьич снял «тулку» с плеча, курки бесшумно взвел. Я тоже изготовился.
Впереди показались рога, боязно стало: лось – зверь суровый. Да и пулей его не всегда остановишь.
Старик опустил ружье.
– Что случилось, Игнатьич? – спросил я шепотом. – Или не лось? Ветка? Почудилось нам?