Неизвестен 3 Автор
Шрифт:
(* Еще А. С. Хомяков в споре с "прогрессистами" ясно понимал, что у любого народа "может усовершенствоваться наука, а нравы могут упадать и страна гибнуть; может разграфляться администрация и, следовательно, по-видимому, приходить в порядок, а народ упадать и страна гибнуть. Может скрепляться случайный центр, а все члены слабеть и болеть и страна опять-таки гибнуть". *)
Такая судьба, по распространенной сейчас оценке, ждет русский народ. Но этого исхода не может равнодушно стерпеть никакое человеческое сердце, если Россия для него - не только "тюрьма народов". Из этого чувства рождаются и множатся пусть неуверенные, пусть ошибочные пока, но живые попытки нащупать пути спасения народной души, возрождения ее. В разных группах теперешнего образованного слоя это стремление к национальному возрождению, уже ясно обозначившееся, понимается и принимается по-разному: от безоговорочной поддержки любых его форм до безоговорочного отвращения к самой идее его. Недавняя - и длящаяся до сих пор - полемика вокруг "Письма вождям Советского Союза" А. Солженицына с предельной очевидностью обнажила этот спектр. Обострение национальных чувств у различных народов, входящих в состав Советского Союза, ныне есть факт, который невозможно утопить в хвастливых словах о "новой исторической общности". На деле обнаруживается, что эта общность - не слишком прочная идеологическая кора, едва сдерживающая подземные толчки насильственно сжатых национальных энергий. Но в то время как движения в защиту национальной самобытности среди, скажем, народов Прибалтики встречают неизменное сочувствие в либерально-демократических кругах нашего общества, сходные стремления в самой России сталкиваются с острым недоверием, отчуждением, страхом и прямой враждебностью этих же кругов. Ближайшее историческое объяснение такого, на первый взгляд парадоксального, положения всем известно. Устойчивое отвращение интеллигенции к фальшивому, казенному патриотизму, в русло которого Сталин стремился ввести подлинный национальный подъем военных лет (в памяти последующих поколений этот "патриотизм" неотрывно связан с облавами на "космополитов" и арестами евреев); чувство вины за политику русификации окраинных республик; неприязнь к чиновничьему антисемитизму все это служит непосредственными поводами гуманистического протеста против "великорусского шовинизма" или иначе - "национализма". Однако ряд публицистических выступлений последних лет (работы Г. Померанца, Р. Медведева и др., а в недавнее время, к сожалению, позиция А. Сахарова) и опыт личного общения с представителями нынешней интеллигенции заставляют думать, что истинное содержание этого протеста, направленность его гораздо шире и глубже. Автору этих строк не раз приходилось убеждаться, что не только национализм как специфически очерченная идеология (о ней речь ниже), но любые проявления русской национальной психологии и сознания вызывают в этой среде (за немногими исключениями) скептически-враждебное, в лучшем случае, настороженное отношение. Повторяется ситуация, которую некогда С. Булгаков счел характерной для русского предреволюционного общества - "моральный бойкот и самобойкот национального самосознания". Повторяется, разумеется, в обновленных формах, но существо ее остается прежним. Бойкот ведется во имя защиты высшего достоинства человеческой личности. В сознании нашей прогрессистской, гуманистически настроенной интеллигенции потому не существует отчетливой грани между "национальным" и "националистическим", что саму природу национального чувства оно склонно подозревать в нравственной неполноценности и недоразвитости. Несмотря на смертельные удары, которые в XX столетии были нанесены вере в человека как такового, в прогрессивное расширение его прав, эта вера в силу каких-то необъяснимых, иррациональных причин продолжает оставаться основным постулатом нравственного сознания современной либерально-демократической интеллигенции (пользуюсь этим условным определением вынужденно, за неимением более подходящего). Вера эта вдохновляла, и вдохновляет высокие образцы самопожертвования они у всех на памяти. Но она же, как увидим, лежит в основе процесса денационализации безрелигиозного гуманистического сознания - и это приоткрывает ее внутреннюю двойственность и трагическую противоречивость. Свобода личностей и объединение их в общечеловечестве - альфа и омега гуманистического мировоззрения, формула прогрессивного развития истории человеческого рода, ее наиразумнейший итог. С точки зрения этого идеала нация мыслится как одна из преходящих форм исторической общности людей, с какого-то момента (предполагается, что этот момент уже наступил) становящаяся помехой на пути к достижению высшей формы человеческого общежития, и во всяком случае, как нечто низшее по сравнению с этой сияющей целью. Независимо от оттенков, этому мировоззрению, обычно окрашенному в социалистические тона, должны быть близки знаменитые слова В. И. Ленина о том, что "целью социализма является не только уничтожение раздробленности человечества на мелкие государства и всякой обособленности наций, не только сближение наций, но и слияние их" (*).
(* Более индивидуалистично и романтично формулировал это стремление стряхнуть национальные путы ранний Фихте: "Пусть земнорожденные, признающие в земной коре, реках и горах свое отечество, остаются гражданами погибшего государства... Но солнцеподобный дух неудержимо притягивается и направляется туда, где свет и право. И в этом всемирно-гражданском чувстве мы можем успокоиться..." *)
Освобождение от национальных пут входит в план гуманистического раскрепощения личности. Поэтому всякое оживление национальных чувств, если только оно не связано с освободительной борьбой от чужеземного политического гнета (наш-то гнет - свой! ) воспринимается как атавистическая реакция, подлежащая безусловному осуждению. В рамках этого, насквозь рационалистического мышления решение вопросов о взаимоотношениях личности и нации, нации и человечества не вызывает затруднений. Подверженность личности национальным эмоциям, сознательное утверждение ею своего национального бытия унижает ее высшее достоинство, отдает ее свободу во власть слепой племенной стихии, гасит ее разумные стремления в хаосе родовой жизни. Между тем, поскольку разум осознал и научно обосновал историческую ограниченность национальной общности, всякое излишне настойчивое ее подчеркивание в наши дни, всякое неумное цеплянье за национальное своеобразие служит препятствием грядущему объединению всего человечества, служит силам разделения и реакции. Не мне одному, вероятно, часто приходится слышать упреки, а то и суровые моральные выговоры русским писателям (в их числе величайшим национальным гениям) за то, что у них недостало духовных сил справиться с этим низменным инстинктом (*).
(* Отметим здесь характерную особенность восприятия русской культуры, нередко встречающуюся в сегодняшней интеллигенции. Декларируемая любовь к ее "высшим достижениям" вполне уживается с презрительным отвращением к русской истории, со страхом перед "зверским ликом" русского народа, с насмешливо-снисходительным отношением к его духовным ценностям. Эти "высшие достижения" воспринимаются не как органическое проявление, а как необъяснимая аномалия русской жизни. Здесь, по-видимому, искренне утрачено понимание и ощущение неразрывной связи индивидуального гения с гением народа. И потому в противопоставлении России и ее духовной культуры не видят ничего противоестественного. *)
Но так ли самоочевидно разрешение этих больных вопросов, как кажется приверженцам рационалистического гуманизма? И на чем покоится эта обескураживающая уверенность в его нравственной правоте? Чтобы понять это - приглядимся поближе к центральному понятию, которым так любят пользоваться все нынешние гуманисты - личности. И здесь мы сразу же вступаем в область непреодолимых недоумений. Нам будет нетрудно получить разъяснения, какие именно равные права принадлежат личности, мы услышим, конечно, про ее высокое достоинство, а если спросим, - что же такое личность?
– то нам, вероятно, определят ее как "совокупность психических свойств" или как-нибудь еще. Но едва ли мы сможем добиться удовлетворительного ответа на вопрос: в силу чего, собственно, все эти права непременно должны принадлежать личности, почему мы обязаны признать, что одна "сумма психических свойств" равна другой? С какой стати? Разумеется, нам сошлются и на "естественное право", и на "общественный договор", и на "требования разума", и на "присущее нам моральное сознание" и т. д. в том же роде, но на исходе XX века лишь при какой-то странной аберрации сознания можно всерьез признавать все это незыблемым основанием правовой идеи. Мы с удивлением обнаруживаем, что, отстаивая достоинство и неотъемлемые права человеческой личности, нередко кладя за них голову, терпя лишения, так называемый "рационалистический гуманизм" не имеет, в сущности, на это никаких достаточных рациональных оснований. Когда-то американские поселенцы, впервые провозгласившие "вечные права человека и гражданина", обосновывали их тем, что каждая человеческая личность носит в себе образ и подобие Бога и потому имеет абсолютное значение, а следовательно, и право на уважение к себе всех других. Рационализм, позитивизм и материализм, развивавшиеся в борьбе с религией, преемственно разрушали и разрушили память об этом абсолютном источнике человеческих прав. Безусловное равенство личностей в Боге выродилось в условное равенство человеческих индивидуумов в праве. Утратив свое высшее обоснование, понятие личности могло быть определено также условно, а потому неизбежно произвольно. В праве конкретная личность превратилась в метафору, бессодержательную абстракцию, стала юридическим субъектом, к которому был отнесен набор правовых свобод и ограничений. И здесь, в этом допущении условности личности, лежит зачаток ее бедственных мытарств в нашем одичавшем мире. Если условна личность, то и права ее условны. И также условно признание ее высокого достоинства, вступающее в нестерпимое противоречие с окружающей нас реальностью. Но условность по самой сути своей не есть нечто незыблемое и нечто обязательное. Определенное условие может сохраняться лишь до тех пор, пока существует сила, его поддерживающая. Но коль скоро сила эта иссякает, ничто логически не мешает нам это условие нарушить. Если личность условна, а не абсолютна, то призыв уважать ее - не более, чем благое пожелание, и в нашей воле либо отозваться на него, либо отвергнуть. И когда находится сила, делающая принципом своего существования неуважение к личности, "рационалистическому гуманизму" логически нечего ей противопоставить. Оборвав связь личности с абсолютным источником ее прав и утвердив их как нечто само собой разумеющееся, мировоззрение это с самого начала несло в себе внутреннее противоречие, очень скоро осознанное его более логичными преемниками. Дарвин, Маркс, Ницше, Фрейд (и многие-многие другие) каждый по-своему разрешили его, не оставив камня на камне от слепой веры в высшее достоинство человека. Они свели личность с призрачного гуманистического пьедестала, сорвали с нее и осмеяли ореол святости и неприкосновенности и указали ей подобающее место: то ли камешка, мостящего путь "сверхчеловеку", то ли капельки, предназначенной вместе с миллионами других удобрить историческую почву для счастья будущих поколений, то ли комочка плоти, бессмысленно и мучительно влекущегося к слиянию с себе подобными... В них гуманистический бунт человечества против Бога нашел свое теоретическое, непротиворечивое завершение. "Присущее нам моральное сознание" было объявлено самообманом, вредной иллюзией, фикцией, - в полном соответствии с рациональными установками сознания. Тоталитаризм нашего века, по-носорожьи топтавший личность вместе со всеми ее правами, был лишь приложением теории к жизни, практическим итогом гуманизма (*).
(* Эта бегло указанная нами эволюция подробно прослежена русской мыслью в лице Ф. Достоевского, С. Булгакова, С. Франка, Н. Бердяева, о. Павла (Флоренского) и многих других. К их работам мы и отсылаем заинтересованного читателя. *)
Но странным образом, вопреки логике исторического развития гуманизма, его первоначальная разновидность (определенная нами выше как "рационалистический гуманизм") не целиком двинулась по этой столбовой дороге разума и дожила почти неизменной до наших дней, представляя собой, по существу, архаический пережиток едва ли не XVIII века. Сохранив инерцию нравственного чувства, неестественно соединенного с атеизмом ума (не души!), продолжая верить в неотъемлемые права человека как такового, этот утопический гуманизм отказывается признавать свое историческое родство с "гуманизмом", ставшим реальностью. Более того - он борется с ним за эти права. В этой борьбе, в силу исторической иронии, столкнулись два момента начальный и завершающий - одного и того же процесса. Борьба эта неравна, и положение утопического гуманизма в ней - мучительно. Как уже было сказано, ему нечего логически противопоставить своему жестокому и последовательному младшему родственнику. Его мужественный протест питается иррациональным источником, тем нравственным светом, который внесла в мир религия, но этого "рационалистический гуманизм" не в силах признать, не перестав быть самим собой. Судьба его трагична: она свидетельствует о неистребимости нравственной природы человека, но вместе с тем - о тех мучительных тупиках, куда заводит забвение религиозной основы этой природы. Именно потому, что сознание это остается атеистическим, оно так часто либо соскальзывает в отчаяние, либо, отрекаясь от себя, принимает веру в спасительность насилия, на пути которого личность - всегда средство. Гуманное отношение к миру (слова эти более точны, чем двусмысленное понятие "гуманизм"), не помнящее о своем происхождении, покоится на непрочных, шатких основаниях. Как однажды заметил Достоевский, такая беспамятная "гуманность есть только привычка, плод цивилизации. Она может совершенно исчезнуть". Нужно ли приводить примеры, тысячекратно подтвердившие страшную правоту этих слов? Невыясненность и абстрактность понятия личности в гуманистическом мировоззрении уже одним этим подрывает доверие к решению им вопроса об отношении личности и нации. Гуманизм забыл, что такое личность. Но, может быть, он забыл и что такое нация? Не следует ли вообще говорить об отношениях личности к чему бы то ни было на почве того мировоззрения, в котором родилось само это понятие? на почве христианства?
2
Но тут мы слышим вдохновенное возражение из апостола Павла: "нет уже эллина, ни иудея..." Это возражение по своей авторитетности считается теми, кто произносит его (например, А. Краснов-Левитин в No 106 "Вестника РСХД"; да и кто только им не пользуется), до того непререкаемым и убийственным, что весь вопрос об отношении личности к нации с христианской точки зрения как бы и не есть вопрос, или во всяком случае, вопрос давно решенный. Личность для христианства - есть, нации для христианства - нет. Мы и не собираемся пререкаться с апостолом Павлом, ни тем более оспаривать его авторитет. Он действительно написал процитированные слова. Однако у них есть продолжение, о котором почему-то всегда забывают защитники христианского "универсализма" (псевдо-универсализма, скажем мы, забегая вперед): "...ни женского пола, ни мужеского..." Возьмут ли на себя эти защитники смелость утверждать, что для христианства с его учением о браке различия полов - нет? Не значит ли это, что апостол язычников хотел сказать: между эллином и иудеем, между мужчиной и женщиной, между рабом и свободным нет различий только в каком-то одном отношении? Он и сказал это с совершенной определенностью в другом месте: "...Писание говорит: "Всякий, верующий в Него (Господа Иисуса), не постыдится. Здесь нет различия между Иудеем и Эллином, потому что один Господь у всех..." (Рим., 10. 11-12). И если уж продолжать аргументировать от Писания, то задумывались ли когда-нибудь наши "универсалисты" над такими, к примеру, словами: "Все народы, Тобою сотворенные..." (Пс. 85/86. 9)? Вспоминают ли они о том, что благовестие было принесено Христом не разрозненным индивидуумам, а народу Израильскому как целому? Или слова шедше научите все языци..."? И не значит ли это, что, вопреки их утверждениям, "проблема нации" все-таки существует для христианства и что попытки отделаться от нее (и даже морально уничтожить) пятью неверно понятыми словами по меньшей мере неосновательны и преждевременны? Однако в наш атеистический век даже многие христиане недолюбливают "аргументов от Писания". И это принуждает нас перенести вопрос в несколько, хотя и не вовсе, иную плоскость.
Что же такое нация? В чем сущность этой загадочной человеческой общности, которую уже не первый век "универсалисты" разного рода заклинают "аминь, аминь, рассыпься" - а она все не рассыпается? В единстве территории? хозяйства? языка? инстинкте рода?
– или же во всем этом вместе взятом? А может, в чем-то ином? В записной книжке Достоевского есть слова: "Нация есть ничего больше, как народная личность". К этой мысли он возвращался много раз, она была одним из самых глубоких и заветных его переживаний. И эту народную личность он понимал не метафизически, не отвлечённо, но именно как живое личностное единство. В ней он видел духовную реальность, связующую в единое целое все конкретно-исторические, эмпирические проявления народной жизни (*).
(* Эта интуиция гения была философски разработана в русской литературе трудами Л. Карсавина, Н. Трубецкого, Н. Лосского и др. *)
Но, скажут нам, Достоевский был "мистик", с него и спрос невелик. Однако "нация не есть собрание разных существ, это есть организованное существо, даже более - нравственная личность. Воссияла удивительная тайна великая душа Франции". Автор этих слов далеко не мистик. Они принадлежат известному историку французской революции Мишле. Мы не хотим утомлять читателя цитатами и просим поверить на слово, что у многих духовно чутких людей всех времен и народов, при всей разности их мировоззрений встречается эта мысль, хотя и с неодинаковой степенью отчетливости. Только еще одну, зато характерную цитату приведем мы из А. Герцена, великого писателя и мало понятого кумира русской интеллигенции, который глубоко чувствовал эту тайну нации-личности: "Мне кажется, - писал он, - что есть нечто в русской жизни, что выше общины и сильнее государственного могущества; это нечто трудно уловить словами, а еще труднее указать пальцем. Я говорю о той внутренней, не вполне сознательной силе, которая столь чудесно сохранила русский народ под игом монгольских орд и немецкой бюрократии, под восточным татарским кнутом и под западными капральскими палками; о той внутренней силе, которая сохранила прекрасные и открытые черты и живой ум нашего крестьянина под унизительным гнетом крепостного состояния и которая на царский приказ образоваться ответила чрез сто лет громадным явлением Пушкина; о той, наконец, силе веры в себя, которая жива в нашей груди. Эта сила ненарушимо сберегла русский народ, его непоколебимую веру в себя, сберегла вне всяких форм и против всяких форм". Это ощущение нации как личности, высказанное одиночками, совпадает с народным самосознанием, запечатленным в фольклоре. Образ ее скрыто управляет нашей речью, когда мы говорим о "достоинстве" народа, о его "долге", "грехе" или "ответственности", то есть опять-таки реально, а не метафорически пользуемся категориями, приложимыми лишь к нравственной жизни личности. И, наконец, бездонную тайну ее конечных судеб - здесь нам снова не обойтись без Св. Писания - тайну ее неуничтожимости и неограниченности временем и пространством, или, другими словами, тайну ее метафизической сущности приоткрывает Апокалипсис: "Спасенные народы будут ходить во свете его (грядущего Града Божьего.
– В. Б.)... и принесут в него славу и честь народов" (Откр. 21. 24-26). И - говорит св. Иоанн Богослов, возлюбленный ученик Христа - это сбудется после того, как минуют прежнее небо и прежняя земля. Восприятие нации как личности непереводимо до конца на язык рациональных понятий, и потому остается совершенно чуждым рационализму и позитивизму, не говоря уж о материализме (мы говорим именно о мировоззрениях, так как среди конкретных носителей их встречаются, конечно, исключения). Однако, убедиться в ее реальности, отличной от повседневных проявлений народной жизни, отчасти можно не обладая ни религиозным мировоззрением, ни какой-то особой духовной чуткостью. Для этого довольно внимательно и непредвзято вдуматься (не говорю - пережить!) хотя бы в более чем столетний опыт русской эмиграции. Отрясая с ног своих прах ненавистного и деспотического отечества, обличая и проклиная его невыносимое уродство, бежали многие русские люди в Европу, "страну святых чудес", бежали навстречу свободе, равенству и братству. Но проходило немного времени, и в душе тех же самых людей возникало безотчетное, неожиданное для них и нежеланное чувство какой-то невосполнимой утраты. И многие из них понимали, что дело здесь - не только в непривычной среде или чужом языке (ведь большинству их европейские языки и европейские условия были знакомы не хуже своих), а в чем-то ином... Постепенно "страна святых чудес" начинала казаться им "мерзостью запустения", а собственное существование в ней, часто вполне благополучное, - призрачным и фантастичным. И внезапно связь с родиной, эта, по словам Марины Цветаевой, "разоблаченная морока" делалась для них чем-то единственно важным, имеющим непосредственное отношение к самой сердцевине их бытия (*). Приходило сознание, что за внешними проявлениями жизни своего народа они не заметили чего-то главного, той целостной сущности, о которой писал Герцен. Раньше они не подозревали о ней, и лишь теперь, в своей оторванности от нее начали смутно догадываться о ее истинном значении, о России - личности, к которой их собственные личности каким-то таинственным образом оказались накрепко привязанными. И в темной родине для этих людей вдруг открывался источник света, и они неудержимо тянулись к нему, не останавливаясь даже перед неминуемой гибелью.