Шрифт:
Непонятно, непонятно, непонятно!.. И робкое предчувствие ни на чем не основанной надежды.
Я был свободен и проявлял себя как свободная личность — ругался, а люди шли мимо, не оборачиваясь, и поезда шли мимо.
Но вот на соседней скамейке шевельнулся заросший бродяга. Он прислушался к моим выкрикам и медленно, нетвердо пошел ко мне. Я немного сбавил тон и следил за его приближением. Он встал передо мной, покачиваясь, и закрыл собой и реку, и лодки, оставив только слева от себя Новую оперу.
— Да, хреновина, полная хреновина, старик! — сказал я.
Он ткнул в меня пальцем, а потом наклонился и приблизил ко мне свое лицо.
— Ты немец! — сказал он по-французски.
Потом выпрямился и крикнул отчаянно:
— И я немец!
Он сам удивился последнему заключению. Вздохнул и вдруг брякнул (по-французски, разумеется):
— Давай выпьем.
В Новосибирске, в столовой одного из бесчисленных НИИ разговорились, стоя в очереди, две интеллигентные женщины. О погоде, о полевом недороде, о детях, о внуках. Когда подошли к раздаче, одна проявила странную неумелость. Не сразу понимала названия блюд, удивлялась слову «бифштекс», глядя на то, что подали, спрашивала какие-то неведомые соки. Вторая женщина помогла, и все уладилось.
Сидели за столиком, ели щавелевый суп. Вторая сказала:
— Да… у нас совсем трудно. А вы, наверное, из Красноярска?
Неумелая женщина потупилась в тарелку с зеленой жижей и сказала, как бы извиняясь:
— Я к родным приехала… Вообще-то я живу в Париже…
— В Париже…..?.?!
Отодвинули щавель и принялись за бифштексы. Местная отломила вилкой кусочек серой массы, поднесла ко рту, но рука вдруг замерла в воздухе. И, глядя в пространство, она спросила:
— А почем сейчас в Париже картошка?
Париж — Москва,
апрель — июнь 1991
Бумажник Хофманна
До Пскова поездом, а там нас должен был забрать автобус. Меня и костюмершу. Таней ее, кажется, зовут. Мы были голодны, а дорога еще дальняя, и автобуса на месте нет. Я пошел к гастроному — куда-то наверх, в гору, — по смутным воспоминаниям прошлых приездов. Вот тут справа бетонный забор стройки, а слева брошенные дома. Дорога сузилась и за поворотом превратилась в тупик. Но был лаз. Была дыра в бетоне. Костюмерша отстала на подъеме и кричала что-то снизу визгливым голосом. Это раздражало. Она вообще раздражала меня всю дорогу.
— Иди обратно, жди автобуса, я сейчас! — замахал я руками.
За лазом была то ли улица, то ли тропа — не поймешь. И грязь под ногами, желтая, липкая. То ли от стройки, то ли от осени.
Я еще прибавил шагу и весь взмок. Однако и холодом пробирало. Как-то быстро стемнело и зазимнело. Поворот показался знакомым. Тут налево длинный дом, а за ним магазин.
Мелькнул проходной двор, и я решил срезать — напрямик пойти. Да что ж это за сумерки такие — прямо ночь свалилась за какие-то пять минут. И ветер пронизывает. Там ведь, на площади, еще вовсю солнце светило. И грело. Ну, вот он, магазин.
«РЕМОНТ».
Дверь не заперта. Хлопает. Прохожие появились — трое.
— Ребята, где здесь магазин работает?
Что-то ответили, куда-то показали. И направления не понял, и слов не разобрал. Пьяные, что ли? Да, конечно, пьяные. Хорошо, что не пристали. Пощупал бумажник в правом кармане брюк — Хофманн подарил во Франкфурте-на-Майне. Куда ж идти-то? Назад — уж больно противная дорога. Значит — вперед и опять налево.
Какие-то ангары, сараи… Улица исчезла. Гулко стучу ботинками по листам железа. Иду под потолком, а стен нет — одни опоры. Руки в карманы засунул. Приятный бумажник Хофманн подарил, хороший… Что ж они, гады, вызывают, а автобус не присылают? Я ж к ним черт-те откуда еду.
Ну вот, стены появились. Из досок. Дырявые, а все-таки стены. И огоньки вдали замелькали. Ветра не стало. Но опять все как-то сузилось, в тупик стало обращаться… В барак. Да, похоже, барак. Необыкновенной длины. Пошли нары. Люди копошатся. Где-то радио хрипит — музыка. Вдруг (и опять слева) открылся высокий зал с колоннами (и опять бетонными), и по залу удаляется мой режиссер — вдвоем с кем-то. Значит, они приехали за мной, а где же автобус…
— Виталий Борисович!
Не слышит, видно, за стуком шагов. А может (скорее всего), у меня голос от холода сел. Их и не видно уже. Рванул я к темноте, а там разветвление. Взял левее (опять левее) — надо одного держаться направления — может, замкну круг.
— Виталий Борисович!
Ох ты, вот теплом понесло. Печка горит железная, и им же и пахнет — железом ржавым. Противно, а спасительно. Руки совсем окоченели. За деревянным — из кривых досок — столом водку пьют. Картошка на газете.
— Ребята!
И вдруг крюком повис на мне человек — как алюминиевую арматуру на шею повесили. Не то чтоб тяжело или больно, а неприятно плотно — другого слова не скажешь. Шею обхватил, кулак под подбородком, а подмышка его на моем плече. Иду — как раненого волоку. Щетиной щеки об меня трется. Перегаром и плохими зубами изо рта несет. Страха еще не было, а вопрос был: и чего меня сюда понесло? Стоял бы себе на площади, там асфальт, солнце светит.