Шрифт:
Завтра же возьму билет, и мы наконец-то поговорим по-людски…
…Нас разбросало по жизни. Вечная и естественная судьба всех поколений до нас и после нас. Но вот в этой аудитории разве допустимы были метаморфозы?.. Нас учили, и мы впитывали, что нам подвластна земная кора, она полна загадок и таинств, но мы-то все были как на ладони и жили не в прошлом и будущем, мы жили в материалистическом настоящем. Так откуда тогда – из настоящего, прошлого, будущего? – пятидесятилетний сморщенный и молчаливо соглашающийся претендент в кандидаты наук Митрофанов, которого при мне распекал директор НИИ?.. Откуда одинокая Пенкина, мужененавистница, стоически выдерживающая жестокие выходки её студентов и плакавшая в своей пустой огромной квартире, куда я отправился в один из командировочных вечеров, случайно наткнувшись на неё в нашей (вот этой межэтажной) аудитории, исповедовавшись и покаявшись ей в собственной жестокости тогда, и сейчас, и в будущем…
Да отпустятся грехи наши…
Да простится Горностаеву чванство, пожалеем его, он тащит эту нелёгкую ношу за всех нас…
Иванов-маленький воровато оглянулся, кося глазом на преподавателя, метнул бумажный шарик в Олю, и я напрягся, впился глазами в её светлый профиль, но она небрежно смахнула записку на пол, под ноги преподавателя, и Иванов-маленький неожиданно быстро выкатился из своего ряда, схватил записку, замер на своём месте в обычной позе полного внимания, и повернувшийся Корнилов-Селезнёв ничего не заметил или сделал вид, что не заметил… Как не замечал наш капитан, командир роты на учебных сборах, частых отлучек Иванова-маленького домой (лагерь был на окраине города, где он жил), и долго мы ломали голову, пока Мишаня не просветил. Он поднял нас за полночь, подгоняя, сонных и злых, пинками, заставил кружить по лесу, пока не вывел к маленькому озеру, к костру, подле которого мы и увидели нашего капитана, Иванова-маленького, двух развесёлых женщин и скатерть-самобранку, которая в нашей курсантской жизни казалась верхом мечтаний.
Женька облизнул губы, прошептал:
– Стырим пожрать, зря, что ли, тащились…
Димка отвернулся, потянул меня за гимнастёрку:
– Пошли, что вы как дети…
– Ну, лиса, – прошипел Мишаня, – этот при всех режимах выживет.
И, подобрав сосновую шишку, запустил ею в Иванова-маленького.
Шишка попала капитану в грудь, он вскочил, шагнул в нашу сторону, и я услышал неожиданно злой шёпот Мишани.
– Я первым ударю. Морды не засветите.
Но ни подраться, ни поесть нам не удалось: затрещали сучья, и в свет костра вышел маленький круглый человечек, поразительно похожий на Иванова-маленького. Только ещё меньше ростом и гораздо шире. Он опустил ведро, и капитан, женщины, наш Колобок ринулись к нему, выхватывая за жабры бьющихся лещей. Димка потянул всё рвущегося вперёд Мишаню. Женька Сухоруков тогда первый раз застонал от боли, которая позже, в последние дни его жизни уже не ослабевала ни на минуту, но он крепился, пытался улыбаться, планировал, что сделает, когда выздоровеет, успокаивал жену и благодарил за то, что я не забыл, нашёл время приехать…
– Женька! – Я упёрся лбом в Женькин лоб, ощущая его тепло и даже слыша, как в его виске стучит кровь. – Рванём после лекции в кино?
– Куда?..
– А куда-нибудь… Только… Ольгу пригласи, а?
Я уткнулся в листок, выискивая слово, в котором было бы побольше букв, но всё-таки не удержался, взглянул на красивое и спокойное лицо Сухорукова. Я завидовал ему и удивлялся. О любой из его знакомых девушек мы могли мечтать, но ни одну из них он не выделял, не переживал слёзы очередного признания-разрыва, он верил, что будет счастлив, и был счастлив…
– Колобок, – произнёс я и тут же опомнился: не прозвучит ли оскорблением студенческое прозвище спустя столько лет? Кто знает, кем и каким стал Иванов-маленький, настырно пытающийся перейти мне дорогу и объявивший ещё на первом курсе, что Оля обязательно будет его женщиной…
Записочная эпидемия стала разрастаться – верный признак, что близится к концу последняя лекция. Из-под руки, не оборачиваясь, выстрелила бумажным шариком Наташка Голубец, и её шарик попал мне в щёку, я медленно развернул его, выражая полное презрение к этой игре и стараясь не упустить из поля зрения Олю.
Наташка приглашала в театр…
Я пошёл тогда в театр, хотя сначала отказался – вместе с Женькой и Олей мы собирались в кино. Я волновался, ожидая Олю. А Женька лежал на кровати, закинув руки за голову, и размышлял вслух, к кому бы из девочек сегодня сходить на ужин, когда она вошла. Я слишком суетился в молодости, по-видимому из-за какого-нибудь комплекса, и слишком торопил события. И когда они ушли вдвоём, Женька с выражением полного непонимания, а Оля радостно (так мне показалось), я проклял свою трусость, ревность, свою лжеболезнь и ворвался к Наташке без стука, застав её торчащей в купальнике перед зеркалом, и даже не смутился от её визга, а лишь отвернулся к стене, ожидая, пока она оденется. И мы пошли в театр, А ты ведь красива, Наташа, Наталья Гавриловна Проскурина…
И почему раньше я этого не замечал?
Или, может быть, женщины становятся красивее с возрастом?
Только с чьим возрастом, моим?..
После театра мы с тобой целовались, и ты удивлялась моей смелости, ты была счастлива, ты меня любила… И тогда, и потом… Ты так меня любила, что я сбежал от тебя сразу же после нашей свадьбы, а ты очень хотела, чтобы у тебя был мой ребёнок… Но у нас ничего бы не получилось, даже если бы он появился… Я уехал тогда искать Олю, я поехал увозить её от мужа, но так и не нашёл, не увёз…
У тебя хороший муж, ты счастлива, твой сын будет прекрасным геологом, это я тебе говорю, начальник управления, научившийся за эти годы отделять зёрна от плевел… На старости лет мы с тобой ещё порадуемся внукам, неторопливо погуляем по скверику, и, может быть, тогда ты мне расскажешь об Оле, ведь у меня всё равно не будет сил, чтобы полететь к ней…
Но вот я сегодняшний, – я люблю тебя ту, гладко причёсанную и говорливую, хотя ты не можешь соперничать с Олей…
Влетел Мишаня, плюхнулся рядом на скамью, больно задев бок чем-то твёрдым, и я вспомнил о ноже… Об этом самодельном окровавленном ноже, оборвавшем жизнь самого бесшабашного из нас.