Шрифт:
В эти минуты многие сотни маленьких личных вселенных пропали, как пропадают пузыри на сохнущей пене. Их жизненные центры были уничтожены — так исчезает освещенная комната, когда разобьют лампу. А иные из выживших, объединенные с уничтоженными симбиотической связью, остались еле живыми калеками.
Яркие усики города ощупывали небо. Бомбардировщики в небесной вышине прокладывали курс между колоннами вражеских прожекторов и расцветающих бутонов пламени. Десять тысяч исполняли предписанный им долг. Сердце города было для них мишенью, которую нужно точно поразить до завтрака. О том, что это ткань, сплетенная из жизней и любви, большинство из них забыли за напряжением атаки. Но некоторым эта мысль мешала, и ее приходилось отгонять: у немногих укол жалости был отражен сознанием своей правоты, другие немногие — душевные калеки — наслаждались жестокой агонией. Но светлые головы сурово взирали на созданный ими ужас, словно выдавливали гной из нарыва, и делали свое дело в полном сознании.
Каждый экипаж был скреплен стальными узами: разные обязанности и разные мысли объединялись общим повиновением цели. Каждый мальчик из каждой команды дорожил самим собой, нес сквозь ужас этой ночи упрямую тему собственной жизни, но каждый был самоотверженной частью целого. Быть может, здесь и там что-то не сходилось в мозаике мыслей, какой-нибудь одиночка или непокорный дух подтачивал единство экипажа, заражая всех сомнением и страхом, отравляя общее единодушие и эффективность — как больной зуб или заноза в пальце ослабляют единство глаза и мышц атлета.
Но такие диссонансы были редки. Каждый экипаж в пределах маленькой вселенной смерти был цельным существом. И вся армада воздушных судов, эскадрилья за эскадрильей накатывающая на цель, выбрасывала в сердце города смертоносную икру с точностью часового механизма, с ошеломляющей целеустремленностью атакующего броска. Нападало единое существо, живой и разумный улей, где каждая пчела, жалея себя, жертвовала собой ради общей жизни, общей цели.
Бомбардировщики тоже уязвимы. То один, то другой, пойманный усиками прожекторов, задетый выстрелами орудий или подбитый истребителем обороны, вычерчивал в темноте длинную нисходящую кривую — огненный след — или пропадал в яркой вспышке.
Мотылек все порхал по летучей тюрьме в смутном беспокойстве. Но семеро готовились к решающему моменту — к сбросу смертоносного груза. Они, захваченные важностью задачи, стали семью органами механической летучей твари. Если бы в одно сознание из семи залетела индивидуальная мысль, она была бы немедленно изгнана. Общность семерых должна быть абсолютной. Только мотылек, невольный и неразумный пассажир, оставался отдельным. Телом попав в ловушку, он сохранил свободу от тирании человеческого разума, от всей его тупости.
Кормовой стрелок был счастлив. Он уже убил и ждал новой атаки. Но когда мотылек вновь коснулся его чарами далекого, но такого родного мира, его сердце на миг дрогнуло. Он яростно встряхнулся и укрепился душой.
Самолет вдруг попал в перекрестье прожекторных лучей. Близкие разрывы сотрясали его. В бушующем свете кормовой стрелок на миг увидел мотылька: трепетную белую пылинку, зависшую в темноте.
А потом вселенную кормового стрелка объяло сияние и грохот, дикая боль прокатилась по каждому его нерву. Каждую клетку тела затопил свирепый жар. Так было со всеми семью. Бумажные крылышки мотылька мгновенно преобразились в облачко разрозненных молекул. Плоть семерых мальчиков распадалась в мучениях. Семь юных сознаний, средоточия и короли семи миров, переживали последний опыт. А потом и они превратились в газовые облачка, в стайку блуждающих молекул.
А семь молодых душ?
Последний миг кормового стрелка был до отказа заполнен болью, яростным отвращением тела к гибели. Все, что он испытал в своем мире: булавочные точки звезд — солнц, святое товарищество экипажа, поцелуй мотылька и девятнадцать лет взросления — все это стерла раскаленная добела агония тела. Потом ушла и боль. Кормовой стрелок исчез.
Мы прощались в тоннеле. Ты на платформе, я в вагоне. В дни ракетных ударов.
Ты с улыбкой отступила назад и послала мне воздушный поцелуй. В нем светилось все, что мы пережили.
Двери сомкнулись, разделив нас. Шанс, что мы больше не встретимся был, сказал я себе, один на много миллионов. И все же, этим утром, всего за несколько улиц от нас погибли десятки людей. Сегодня, как в тысячи других дней, они зевали в постели, одевались, завтракали, собирались на работу, а потом внезапно, или медленно и мучительно, переставали быть. Так это виделось со стороны.
Что значит — умирать? Никто из тех, кто пробовал, не расскажет.
Что мы — просто искорки разума, навсегда гаснущие со смертью, или птенцы бессмертных, страшащиеся покинуть гнездо? Или то и другое? Или ни то, ни другое?
Мы зарождаемся в тайне, и в тайне умираем.
Давайте же, по крайней мере, не бахвалиться бессмертием, не закладывать ему душу. Если конец — это сон, что ж, для усталого сон — последнее блаженство.
И все же, быть может, умирает только дорогое нам мелкое Я каждого. Быть может, с его уничтожением нечто живое и вечное расправляет крылья и вылетает на волю. Нам не дано знать.