Шрифт:
– Принеси воды, – Многояров протянул порожний котелок и присел на телогрейку, положил на колени полевую сумку. У костра было тепло, и кисти рук быстро налились жарким током крови. Многояров достал рабочий дневник – толстую кожаную тетрадь – и начал писать. Писал он долго, выразил сомнение, что сможет завершить в нынешнем сезоне работы на Уяне. В особых заметках записал, что рабочий Комлев в этом маршруте отмывает по десять – пятнадцать шлихов за день, и это в холодной, ледяной воде.
С тех пор как начались шлиховые пробы, не было дня, чтобы геолог не похвалил своего рабочего, не записал бы о нём нескольких добрых слов в дневник. По давней, ещё студенческой привычке Многояров вёл настолько подробный дневник, что по нему легко было восстановить любые самые мелкие мелочи маршрутной жизни.
Покончив с записями, Многояров достал из планшета несколько плотных листков почтовой бумаги и начал писать письмо Танюшке.
Комлев, молча следивший за начальником, поднялся, неслышным, скользким шагом, обошёл палатку и встал за Многояровым. Застыв, он недвижимо стоял, далеко вытянув шею, и, прищурившись, следил за быстрым бегом карандаша по бумаге. Эта вот способность неслышно подойти и затаиться за спиною была давней, ещё с детства, привычкой Комлева.
Настоявшись вдосталь, испытывая при этом какое-то необъяснимое удовольствие, Комлев так же бесшумно, скользким шагом вернулся к костру и, довольно хихикая про себя, начал мешать в котелке кашу. «Ишь ты, золотое ушко… Хы… Соболишка поздравить пришёл. Во даёт начальник», – улыбался Комлев высмотренным строчкам из письма Многоярова.
Многояров дописал письмо, сложил листки вчетверо и положил меж страничками в дневник. Вернувшись в Буньское, он отошлёт письмо домой в Москву. Это будет последнее с полевой базы, потом он отправит телеграмму. А потом будет самолёт маленький, побольше и, наконец, большой, который придут встречать все четверо его родных людей. И старшая – Мила, поцеловав отца, обязательно скажет: «Папка, немедленно побрейся! Ты так старый». И они все вместе пойдут сначала в аэропортовскую парикмахерскую, а Танюшка, взобравшись к нему на руки, будет жалеть бороду и гладить её ручонками. Васята заворчит, что на следующий год в Москве не останется и, как Мила и отец, тоже уйдёт в поле. И только Нина будет молчать и тихо-тихо улыбаться, крепко прижавшись плечом к его руке…
– Алексей Николаич, кушать подано.
Комлев подвинул котелок с кашей, с густо замешанной в ней свиной тушёнкой, сел, по-восточному поджав ноги, и вдруг сморщился вроде бы от неожиданной боли.
– Ого, нынче гречневая.
Ели из одного котелка, соблюдая очередь, степенно, без разговоров. И чай был нынешним утром на славу – душистый, чуть-чуть вяжущий от распаренной кислицы. Пили много, чтобы хватило на весь день, чтобы не застала жажда на ходу.
Нынешний день не обещал Комлеву ничего хорошего. В маршруте он должен был отбирать металло-метрические пробы, бить шурф, делать береговую расчистку – работу эту он не любил. В таких маршрутах мрачнел, становился раздражительным. Другое дело, когда предстояло шлиховать, отбирать самые дисперсные «хвостики», с утра до вечера полоскаться в ручьях и реках. Тут его никто не мог перещеголять.
– Моя стихия – вода, – говорил Комлев, выбивая дробь на лёгком, лаково отполированном лотке.
Был Комлев действительно экстраклассным шлиховщиком, другого такого не сыщешь. За этот талант брали его в любую партию, где предстояли работы на ручьях и реках. В экспедиции Николай Борисович Комлев появился давно, около двадцати лет назад. Тогда он был молод, красив со своей необыкновенной бородой. Очаровал ребят лихой игрой на гитаре. Пел Николай чужие песни, выдавая за собственные:
Словно глупый ребёнок,
Я за сказкой пошёл.
Золотой самородок
Я нигде не нашёл.
Никого не осталось —
Ни друзей, ни врагов.
Моя жизнь затерялась
Среди белых снегов.
Жизнь его, такая вот весёлая, с гитарой, с необычной по тому времени и нещадно критикуемой всей общественностью бородой, действительно как-то затерялась. Он очень быстро превратился в этакого пустослова-чудака, к которому в общем-то все относятся несерьёзно и держат только за удивительный талант шлиховщнка. К тому же в те далёкие годы Комлев обнаружил ещё одну способность – говорить в рифму. Пошло это от придуманной им скороговорки: «Вы не Настя, но всё-таки здрастя. Вы в Италии бывали? Едва ли. Но у вас костюм в полосочку! Одолжите папиросочку?» Как хорошего мастера взял его четыре года назад в свою партию Многояров.
Позавтракали, сняли палатку, уложили рюкзаки, залили костёр и поднялись на береговой скалистый срез, в тайгу. Подъём был трудным. Пришлось, вжимаясь в камень, выискивать пальцами каждую трещинку, каждый крохотный надлом и выступ. Впереди Многояров, за пим Комлев. Всего каких-то двести метров подъёма по прямой, но ушло на него два часа. Уже возле самой вершины, где корни деревьев, порушив камень, вызмеились, внахлест обняв скалы, Комлев почувствовал, что нога, на которую только-только перенёс всю тяжесть тела, потеряла опору и медленно, очень медленно поползла по камню. Каждой клеточкой своего тела ощутил он это движение, а ощутив, понял разом – это в с ё – это смерть. Руки, занесённые высоко над головою, сами по себе нашаривали опору. Царапая и обжигая кожу на ладонях, неумолимо уползал вверх гладкий камень скалы. Сухо и тесно стало во рту. Комлев лежал на крутоспадающем взгорье и слышал, как глубоко внизу, в таёжной низине, плещется и хохочет на перекате Авлакан.
«Разобьюсь, найдут, – высверком пронеслось в мозгу. – До смерти не убьюсь, всё равно найдут… Пропал… Крышка…»
Он пытался вжаться в камень, приклеиться, пристыть…
Каким-то только ему присущим чутьём Многояров угадал опасность. Ухватившись за корень, сдвинув рюкзак, он повернулся на спину.
– Держись, Коля!.. – И обмяк, повис на руках, вытянув к самому лицу Комлева ногу. – Держись!.. Хватай сапог!.. Ногу хватай! Ну!
До предела напряглись мускулы, налились кровью глаза, отчаянно заныли скулы (Комлев удерживался и подбородком), бросок… Нет, не бросок, короткий, отчаянно трудный мах руками.