Шрифт:
– Ты как не понимал искусства, так и не понимаешь до сих пор, товарищ Возницын…
– И очень доволен своим непониманием, товарищ Либерман. Понимающих много, а художников – увы.
– А ты, значит, настоящий художник?
– Это решать потомкам. Хотя и я, грешным делом, думаю, что так оно и есть.
– Удобная позиция, – презрительно скривил толстые губы Марк.
– Да уж какая есть, – проворчал Александр, отступая.
Раньше он всегда пасовал в словесных баталиях перед Марком, перед его напором. Теперь он не почувствовал былого трепета, его лишь удивила вызывающая враждебность Марка. Чтобы как-то приглушить свою неловкость, он полез в карман за папиросами, но вспомнил, что папирос там нет, потому что недавно бросил курить, махнул рукой, повернулся и пошел вдоль набережной, даже не кивнув бывшему приятелю на прощание.
– Ничего, придет время, и твои картины буду пылиться в запасниках, – бросил Марк ему в спину.
Возницын не обернулся, засунул поглубже руки в карманы пальто и ускорил шаги. На душе у него было нехорошо. И не от пророчества Марка, а оттого, что весна, картина – и вдруг Марк, как напоминание о прошлых заблуждениях, как покосившийся верстовой столб на давно заброшенной дороге. Он вспомнил, что года два-три назад имя Марка мелькнуло в статье, в которой громились космополиты, приверженцы западных образцов творчества, растлевающих душу и сознание масс. И что-то еще в этом роде. Марк тогда жил в Москве: то ли женился на москвичке, то ли еще что. В ту пору много было всяких статей на эту тему, собраний в союзе художников, споров и проклятий. Доставалось всем, не обошли стороной и Возницына. Впрочем, и сейчас все это продолжается, но в несколько другой тональности, и стало заметно, что произошло вполне видимое расслоение творческой интеллигенции на космополитов и патриотов, и Возницына прочно причислили ко второй группе. Ему даже предлагали выступить по радио или написать статью, но он отнекивался, боясь всякой публичности, полагая, что его работа и есть доказательство его позиции, а скрипеть пером – не его дело. Статью написали другие, Александру предложили подписать – и он подписал ее, тем более что там уже стояли подписи уважаемых им старших коллег-художников. Видимо, вся эта кампания сильно ударила по Марку и его друзьям, как она уже била по ним в середине тридцатых годов. Ударить-то ударила, да только не по их благополучию: выглядит он весьма солидно, явно не бедствует, а желчи у него хватало и в молодости.
Возницын свернул на площадь, пересек ее, вышел к собору, остановился, точно налетел на препятствие: возле колонны стояла женщина в черном платке и в черном же пальто, мелко крестилась и так же мелко кланялась в сторону парадного входа в собор. Было что-то в этой женщине, хотя он и не видел ее лица, от нестеровских богомолок, от суриковских печальниц за землю русскую. И неважно, о чем она просила своего бога перед вратами величественного и мертвого храма, важно, что она просила. Другие не просят, а она вот пришла, считая, видимо, что здесь ближе к богу, слышнее ее молитвы.
И тут что-то забрезжило в воображении Александра – и он увидел эту женщину в толпе на своей картине, в толпе, ожидающей, когда пройдет воинская колонна, и, забыв о Марке, заспешил домой, в мастерскую, боясь, что из его воображения ускользнет образ этой женщины – женщины, благословляющей солдат, идущих на передовую.
Дома его ждали. Аннушка, встретив у двери, предупредила:
– Писатель Задонов, Алексей Петрович. Уже полчаса сидит у нас. Говорит, что ты будто бы с ним договаривался о встрече.
– Да-да, договаривался, но не конкретно. Надеюсь, ты его напоила чаем?
– Напоила. Пыталась накормить, но он отказался. Я не знала, когда ты придешь…
– Ничего, ничего, все нормально.
И Возницын вступил в комнату, а навстречу ему поднялся человек с копною светло-русых волос на голове, прихваченных сединой на висках, немного полноватый, но не слишком, прямой той барственной прямотой, которая вырабатывается с детства гувернантками и гувернерами, с несколько сероватым лицом человека, явно злоупотребляющего алкоголем и редко бывающем на свежем воздухе, в добротном заграничном костюме и ярком галстуке. С тех пор, как они виделись последний раз, прошло больше года, за это время Задонов явно постарел, его будто придавило к земле, хотя старая закваска действовала, не давая ему согнуться окончательно.
Все это Возницын схватил наметанным глазом художника, улыбнулся и шагнул навстречу гостю, протягивая руку. И Задонов улыбнулся ему широко и открыто, они обнялись, хотя никогда не были друзьями, а познакомились более года назад в Москве на вручении Сталинских премий. Правда, потом был вечер, проведенный вместе в ресторане гостиницы «Москва», в шумной компании литераторов и художников. Сидели рядом, разговорились и почувствовали, что между ними есть много общего, соединяющего. Там же Возницын пригласил Задонова к себе, если тот окажется в Ленинграде, предложил написать его портрет.
– А я уже успел познакомиться и с вашей очаровательной женой, и с вашими детьми. Только в мастерскую без вас меня не пустили, и правильно сделали, – говорил Задонов, улыбаясь и лукаво щурясь, в то время как Аннушка смущенно перебирала пальцами свой передник. – Поэтому можете себе представить, Александр Трофимович, с каким нетерпением я вас ожидал.
– Ничего, еще заглянем, Алексей Петрович. Непременно заглянем. Более того, мне будет интересно узнать ваше мнение о кое-каких моих картинах, которые еще никто не видел. Ну и… наш договор, надеюсь, остается в силе?
– Остается, остается! – воскликнул Алексей Петрович. – Я на старости лет стал таким честолюбивым, что сам на себя в зеркало наглядеться не могу и все мечтаю, чтобы мои портреты красовались везде и всюду, смущая нахальным взглядом добропорядочных гражданок. Уж вы, Александр Трофимыч, будьте так добры и придайте моему взгляду что-нибудь этакое вольтеровско-бонапартовское, но с обязательной примесью чего-нибудь нижегородского. Иначе и мне и вам несдобровать: тут же зачислят в космополиты, в какие-нибудь антифобии.