Шрифт:
Новый год я воспринимала всего лишь как разминку перед Настоящим Праздником, как, наверное, и полагалось младшему ребенку в счастливой и дружной семье. Этого я тогда тоже не понимала, про дружную и счастливую. Жизнь омрачали разве что наши с братом стычки, ну и, пожалуй, денежные нехватки. На многие свои пожелания я слышала: «Не получится, нет такой возможности» (то есть денег). Впрочем, это шло как-то мимоходом, а в целом я ощущала себя почти всегда довольной жизнью.
Третьего дня мы с братом старательно обыскали квартиру в поисках припрятанных подарков, но не нашли ничего интересного или хотя бы из ряда вон выдающегося. Мне, правда, померещилось в стенном шкафу нечто инородное, явно не здесь прописанное и к тому же мягкое, способное обратиться плюшевым зверем, к которым я в том году была расположена особенно. Но Костя, выслушав мое предположение, заявил авторитетно:
– Это папины валенки!
Скорее всего, брат просто поленился лезть с инспекцией на самую верхнюю полку, но я с ним спорить не стала. Валенки так валенки. Хотя почему они лежат дома, если на улице минус тридцать? Вопрос остался открытым, как и дверцы стенного шкафа. В результате мама сделала правильные выводы и рассердилась на нас обоих. Сердиться и ругаться мама не умела, так до сих пор этому и не научилась, хотя поводов лично я давала ей множество.
– Вообще никаких вам подарков, раз так! – Мама грозила пальцем, хмурила брови, а глаза у нее блестели и смеялись, я это видела, и Костя видел тоже. Тем же вечером, когда я никак не могла заснуть и прибежала к маме в соседнюю комнату – она писала там свою диссертанцию (это детское слово до сих пор кажется мне очень красивым: в нем струится движение, танец, тогда как правильная диссертация скучна и статична), – мама для баловства нарисовала мне черной шариковой ручкой маленького чертика на животе. Это был очень красивый чертик, ничем не хуже тяжеленного черта каслинского литья, который стоял на полке в каждой третьей квартире Свердловска. Мама прекрасно рисовала, она все делала и делает прекрасно, и это удивляет многих ее знакомых: понятно, что можно защитить докторскую, заработать себе имя в научной среде, выпустить целый прайд аспирантов и с десяток словарей с учебниками. Но уметь при этом еще и варить варенье? Готовить рябчиков в сметане (а вначале – потрошить этих самых рябчиков)? Шить-вязать? Белить и красить? Полоть и окучивать? А также играть на фортепиано?
Чернильный чертик меня обрадовал и успокоил. Я вернулась в детскую и с гордостью показала рисунок Косте, а он, конечно, начал меня дразнить:
– Завтра все скажут: «Девочка с татуировкой! Смотрите, девочка с татуировкой!»
Я никогда не сомневалась в словах брата, что понятно уже по истории с «папиными валенками». Мне даже в голову не пришло, как эти «все» увидят моего чертика, ведь на каждом человеке в такой мороз надето по четыре слоя одежды! Я разрыдалась от горя и унижения, и тогда мама бросила свою диссертацию и теперь уже действительно рассердилась. Выяснив, в чем дело, она в момент стерла чертика с моего пуза при помощи ваты и капельки одеколона «Саша», и теперь я уже оплакивала то, что у меня больше нет чертика…
В общем, неделька выдалась довольно нервная. Еще и папа ходил с каким-то очень невеселым лицом, а я считала, что любое невеселое лицо в нашем доме имеет отношение ко мне. Именно я должна быть причиной для чужого недовольства и беспокойства – более никто и ничто. Чудесная была, как вы заметили, девочка. Мне, взрослой, такие решительно не нравятся.
Папа мой к тому времени уже давно защитил докторскую и работал профессором, как я выражалась, в университете. Много позже я узнала, что в начале карьеры разлет интересов у него был широченный – от латыни и античной литературы до этимологии и топонимики, ставшей в конце концов главным делом его жизни. В промежутках между лекциями и научными экспедициями папа играл на фортепиано (для любителя, начавшего обучение в возрасте сорока с лишним лет, – очень даже неплохо); в сезон, строго по лицензии, бил в лесах рябчиков, тетеревов и глухарей, а не в сезон патрулировал в лесу для ловли браконьеров. Взятыми глухарями он особенно гордился, а взятых браконьеров презирал. С Костей их сближала любовь к лесной жизни: охоте, рыбалке, экспедициям, дальним походам. Со мной в моем раннем детстве общего у нас было значительно меньше. Я лесной жизни не любила, один раз меня взяли за грибами, всей семьей собрались – и сильно пожалели. Я двигалась с тайком прихваченной книжкой от пенька к пеньку и на каждом норовила посидеть и почитать (читать очень любила). По очередному окрику вставала, как во сне, и топала на голос – до следующего пенька или грибной поляны, где движение замедлялось. Происходящего вокруг – лес, не лес – в упор не замечала. Мне нравились романы Дюма и карикатуры из журнала «Крокодил».
В том, что касалось персоны Деда Мороза, мы с братом проявляли редкостное единодушие. Считали себя уже достаточно взрослыми для того, чтобы не верить в чудаковатого старца с возрастными нарушениями слуха (иначе для чего его нужно так громко, хором звать на елках, выстроившись в хоровод?), но не хотели лишить родителей радости еще раз сыграть с нами в эту игру.
На дом к нам Дед Мороз не являлся. Может, у родителей просто не было денег на такой сервис, а может, они к нему и не стремились. До сих пор с замиранием сердца слушаю чужие детские впечатления: например, мой муж, будучи мрачным шестилетним мальчиком, увидев в дверях красную шубу и белую бороду, тут же метнулся в детскую и скрылся под кроватью. Дед Мороз, потея от натуги, пытался достать оттуда ребенка и обслужить его согласно прейскуранту, а мама причитала:
– Ну как же, Кеша, это ведь Дед Мороз! Он тебе подарок принес!
– Пусть оставит подарок и немедленно убирается! – был дан ответ из-под кровати.
Или вот еще кто-то рассказывал: Дед Мороз пришел к ним домой то ли к пятым, то ли к восьмым по счету, и к белой бороде его намертво прилипла засохшая килька. (Точно так же – намертво – она прилипла к памяти девушки, которая об этом рассказывала, а следом – и к моей.)
У нас праздник устраивался четко, по плану, как, кстати, и все остальное. За несколько дней до Нового года папа и Костя покупали елку на базаре, приносили ее домой спутанную и жалкую, а потом она отогревалась в тепле, протягивая ветви к дивану и телевизору. Мы с мамой наряжали ее, то есть наряжала мама, а я вертелась под ногами вокруг ящика с подзабытыми уже елочными игрушками, который доставался с антресолей только к моменту украшения елки.
Мне нравилось вынимать из игрушек упругие острые шпильки, на которых крепились петельки с продернутыми нитками. Иногда я случайно кололась этими шпильками до крови, но это не убавляло моего энтузиазма. С энтузиазмом у меня вообще никаких проблем не было. Напоследок окутав елку мишурой и опутав гирляндой с маленькими цветными лампочками, мама ставила под нижние ветви ватного Деда Мороза в желтом полушубке и пластмассовую Снегурочку, с лица которой годы давно уже смыли глаза и рот, так что я нарисовала ей новые – шариковыми ручками голубого и красного цвета.
Часов в восемь мы садились за стол, что-то ели (эта часть праздника меня в те годы совершенно не занимала) и пили, после чего под елкой таинственным образом появлялся мешок с подарками. Я не знаю, когда мама или папа успевали его туда подсунуть, – мы с Костей ни разу не смогли это отследить. Дед Мороз и Снегурочка с чернильными очами находились вне подозрений.
Потом мы доставали подарки из мешка и угадывали, кому они предназначены. Ни разу не случалось, чтобы я ошиблась и возжелала что-то, приготовленное для брата, или наоборот: и вкусы наши были различны, и родители хорошо знали, кто из нас о чем мечтает. Я мечтала обычно вслух, громко и на всякий случай много раз, а брат – тихо и секретно, но в результате каждый получал то, что хотел. В этом таилось еще одно волшебство, загадочное умение родителей.