Шрифт:
С ней не был связан какой-то один случай моей жизни – она являлась частью моей жизни вообще. Невозможно было представить, что ее не было когда-то и не будет потом.
Она была феерическая женщина. Рассказывала неприличные анекдоты, не лезла в карман за словом (любой степени обсценности) и обладала такой жизнерадостностью, какая должна заноситься в Книгу рекордов Гиннесса.
У нее была феерическая биография. Впрочем, при общении с ней казалось, что самая обыкновенная. Но по осмыслении… В Чернигове, где она родилась и провела детство и юность, за ней, шестнадцатилетней, ухаживал молодой человек. Он ей нравился, но это совсем не значило, что она не давала волю своему язычку и не дразнила его по всем мыслимым и немыслимым поводам. В результате юноша обиделся, уехал в Москву, поступил в техникум, и на том следы его затерялись. А она выучилась на адвоката, вышла замуж и в начале лета 1941 года родила дочку. Вместе с которой и уехала в эвакуацию буквально в чем стояла – счет времени шел даже не на часы, а на минуты. Я знаю эту историю от моей бабушки – они уезжали всей семьей. То есть всеми женщинами и детьми семьи, конечно – дед мой, уже в форме, прибежал домой за полчаса до отхода воинского эшелона, велел бабушке с тремя детьми, ее сестре и племянницам садиться в машину, которую добыл каким-то чудом, и ехать прочь из города буквально в белый свет. Не знаю, успели захватить хоть какие-то теплые вещи или пришлось их добывать уже в деревне Новосергеевке Оренбургской области. Семью своих родителей, жившую не в Чернигове, а неподалеку, в городке Козельце, дед вывезти уже не успел – их расстреляли всех, это отдельная страшная история.
Всю войну тетя Соня работала в Новосергеевке. Вернее, не в самой деревне, а на станции, до которой надо было ехать два часа на санях. Младенца она возила на работу у себя под тулупом, а пока шло заседание трибунала, между кормлениями, за Галочкой приглядывали конвойные. Трибунал судил солдат-дезертиров, а тетя Соня была у них адвокатом.
– У меня ни один высшей меры не получил, – с гордостью рассказывала она мне.
А когда я стала расспрашивать подробности и к чему-то употребила слово «справедливость», тетушка поморщилась и сказала:
– Э, детка! Справедливость – это когда мальчик живой с войны вернулся. Как можно ребенка расстрелять за то, что его гнали на пулеметы, а он испугался?
После войны выяснилось, что тетушкин муж нашел себе на фронте другую жену и к прежней возвращаться не собирался. Тетя Соня плюнула ему вслед, развелась и через год вышла замуж снова. Переехала к новому мужу в Поволжье, в город Балаково, и родила еще троих детей-погодков, двух мальчиков и девочку, ни на день не прекращая при этом адвокатскую работу. Как ей это удавалось, уму непостижимо, я знаю только, что нянь у детей не было, это было тете не по карману. Когда старшему исполнилось лет восемь, со вторым мужем она развелась тоже.
– Он оскорблял мое достоинство, – объясняла она в ответ на мои расспросы.
– Бил вас, что ли?
– Еще не хватало! Нет, не бил, но унижал.
Не думаю, что в послевоенной стране нашлось бы двузначное число женщин, которые ушли с четырьмя маленькими детьми от мужа по такой причине. Как бы там ни было, детей она вырастила, успела посидеть с внуками. А потом поехала как-то в отпуск в Москву, в гости к соученице по юридическому техникуму. И пошла с ней в колумбарий, где эта дама навещала прах своего покойного мужа. И познакомилась – в колумбарии! – с представительным мужчиной, пришедшим навестить прах своей покойной жены. И через два месяца вышла за него замуж. И переехала к нему в Москву. Через год ее муж перенес инсульт и стал лежачим больным у тетушки на руках. Я помню, как она возилась с ним – без тени сожаления о своей неудачливой судьбе, с обычными своими искрометными комментариями по всем вопросам бытия. Однажды больного зашел навестить его друг и однополчанин, к тому времени уже вдовец с тремя взрослыми детьми. Это оказался тот самый юноша из Чернигова, которого шестнадцатилетняя Сонечка сорок пять лет назад довела до белого каления своими едкими шуточками.
Через полгода после смерти ее третьего мужа они с Левушкой поженились. И прожили вместе еще тридцать лет. Тридцать! Это к ним мы ходили на новогодний обед.
Она умерла в девяносто один год, на год пережив своего четвертого мужа. Каждый год первого января я вспоминаю ее обед, ее матерок, ее неприличные анекдоты, ее бьющую через край жизнерадостность и ее слова: «Э, детка! Справедливость – это когда мальчик живой с войны вернулся».
Владимир Сотников
Разбойники
Представляя свою судьбу в виде странной сновидческой субстанции, я всю жизнь чувствовал перед нею вину. Как будто мы шли рука об руку, а я мешал ей. Но кто из нас кого поправлял?
Я был виноват перед ней, потому что всегда играл с ней в ту игру, в которой, конечно же, она начинала и выигрывала, но я пытался тоже поучаствовать.
Если б можно было прожить еще раз! Я бы исправил все ошибки, хотя это было бы как раз самой большой обидой, нанесенной судьбе.
Иногда я с улыбкой рассматриваю линию жизни на своей ладони. Почему она не сплошная, а прерывистая, как будто несколько отрезков соединились под углом друг к другу? Если признать, что эта линия иллюстрирует мою жизнь, то придется согласиться, что промежутки между отрезками – ситуации выбора. И память доказывает это.
Однажды в новогоднюю ночь я мог бы по своей воле измениться так, что сейчас не было бы человека, рассказывающего это.
Каким же несчастным я казался себе в ту ночь! Тысячу раз повторяя про себя пушкинскую фразу о том, что черт дернул меня родиться в этой глуши с душой и талантом, я шел с неудавшегося свидания. От одной деревни к другой через лес. От своей любимой девушки, ничуть меня не любившей, к моему любимому дому. Я шел, и снег шел, и я чувствовал себя впаянным, вмерзшим в этот мир, из которого никогда мне уже не выбраться. Любить тут было некого, говорить не с кем, перечитал я уже все, что было дома и в сельской библиотеке, но не ездить же было за книгами в город.
Это была ночь, в которой я так надеялся ощутить счастье. Но моя любимая, взглянув на меня озорными глазами, уехала кататься на санях со своими друзьями, один из которых оттолкнул меня, сказав, что места в санях заняты. Я полез было в драку, но Аня вступилась за моего обидчика, подтвердив его слова. Я онемел от несправедливости, которая раздавила меня, и поплелся обратно. А ведь это была долгожданная ранее новогодняя ночь.
В лесу было тихо. Я страдал. Хотелось быть какой-нибудь большой птицей, которая могла бы догнать сани и выбросить обидчика на ходу в сугроб. Эту картину сменяла другая: кони барахтаются в снегу, а я хватаю их под уздцы, вывожу на дорогу, отогреваю Анины руки и несу ее, как облако, куда-то.