Шрифт:
Дмитрий Александрович кричит во сне, потому что оказывается в бездонном вонючем, пахнущем потом и нестиранными кальсонами подземелье, из которого нет выхода, и в ужасе просыпается.
Светает.
Над Беляево плывет слоистая туманная дымка.
Дмитрий Александрович выходит на балкон, чтобы почувствовать обжигающую прохладу раннего утра конца сентября.
Мысленно он соглашается с тем, что этот сон, видимо, будет преследовать его всегда, что к нему уже давно следует привыкнуть и не делать из его просмотра трагедию, а потому Дмитрий Александрович с удовольствием вдыхает пахнущий антоновкой, прелыми листьями, наполненный шелестом живущих теперь уже на небесах стиранных-перестиранных простыней осенний туман.
Выпускает его из ноздрей.
Выпускает пар изо рта.
Усмехается и качает головой: а ведь эти треклятые простыни и были во всем виноваты.
Тогда, когда лежал на больничной койке и смотрел на них, не отрываясь, наивно помышлял, что они отгонят от него сон и он не проспит нашествие Вагона – слабоумного Паши Звонарева.
Но все получалось совсем по-другому, наоборот получалось – простыни веяли ангельскими крылами, и верхние подвижные веки начинали трепетать, наливались свинцом да и обрушивались на глаза под воздействием всесильного Гюпноса.
Какое-то время можно было еще бороться с этим обрушением, но вскоре мальчик изнемогал совершенно, утрачивал всяческую волю и впадал в призрачный болезненный полусон, который не то что не расслаблял всех его членов, но еще более сковывал их электрическим напряжением. Во всем теле наступал мучительный, доводящий до тошноты тремор, что гудел, как линия высоковольтных передач.
Падение же Звонарева оказывалось разрядом чудовищной мощности, после которого наступала непроглядная тьма, и сердце останавливалось.
И это уже потом парализованную часть тела обкладывали горячим парафином, из которого медсестра казашка Темирбулатова лепила фигурки «Айголек», «Тазша бала», «Кулегеш» и «Айдар косе».
Показывала их маленькому Диме и улыбалась.
Из книги Д. А. Пригова «Живите в Москве»: «Приходила вышеупомянутая капустообразная нянечка, отгоняла супостатов, приводила в порядок разбросанные вещи и мои перепутанные недвижные члены. Обкладывала обжигающим парафином всю мою левую пораженную сторону, через то абсолютно нечувствительную к самым грубым касаниям, болезненным уколам огромной грязной иглой и к этому самому горячему, прямо раскаленному парафину. Прикрывала легким протершимся полушерстяным одеялом и садилась рядом. Она почему-то избрала меня своим любимцем – Господи, единственный раз кто-то избрал меня своим любимцем! Отдал предпочтение! А может, я заслужил? А? Ведь умненький был. Кудрявенький. Белокуренький. Смиренный и тонкий до синевы… я – тростиночка! кузнечик хромоногий! щепочка судеб исторических! тараканчик задымленных и небольших кухонь московских коммуналок! зайчик! мышка полукормленная! птенчик невесомый! цыпленочек! котеночек! тушканчик послевоенный! акридик повысохший!»
Дмитрий Александрович возвращается в комнату, садится к небольшому детскому столику, украшенному хохломской росписью, наудалую разрисованному красными сочными ягодами рябины и земляники на черном фоне, и начинает по памяти набрасывать шариковой ручкой портрет Вагона.
Вообще-то, тогда в послевоенном детстве у всех дворовых были свои прозвища-тотемы, которые придумывались, вероятно, для того, чтобы скрыть свое настоящее имя и не навлекать на него гнев Божий.
И вот прошло столько времени, а все эти клички помнятся – Свинья, Жердь, Толяка, Козырь, Кочура, Жаба.
Постепенно на листе бумаги облик идиота трансформируется, обрастает подробностями, вернее сказать, артефактами, более относящими его к классу земноводных – чешуей, змеиной кожей, вытянутым, нанизанным на острый хребет телом, которое заканчивается длинным перекрученным хвостом, перепонками между пальцев, узловатыми локтями, наконец, головой, совершенно лишенной всяческой растительности.
Да это уже и не Вагон никакой, а, например, Иосиф Бродский или Владислав Ходасевич, Марина Цветаева или Борис Гройс, Владимир Сорокин или Евгений Попов, Илья Кабаков или Лев Рубинштейн, Михаил Горбачев или Борис Ельцин, Владимир Путин или Григорий Явлинский, Виктор Степанович Черномырдин или Владимир Вольфович Жириновский, Егор Гайдар или Анатолий Чубайс, ну и Дмитрий Александрович Пригов, наконец.
Вымышленные существа, которых еще в начале 50-х годов ХХ века в своем «Учебнике по фантастической зоологии» описал Борхес, сменяют друга, создавая полнейшую иллюзию движения, которое, впрочем, не приводит к перемещению в пространстве, но к видоизменению отдельно взятого существа, личности, обретающей таким образом возможность видеть себя, проявлять себя в различных ипостасях и коченеть таким образом.
Затянувшееся оцепенение нарушает ворвавшийся через открытую балконную дверь вой сорванной автомобильной сигнализации, которой Дмитрий Александрович отвечает четко и громко:
«Во мне есть несколько разделенных существований, которые вполне сводимы, но степень их свободы друг от друга достаточно велика. Да, я – натура не цельная, что просвещенческая антропологическая модель считает недостатком. Но мне повезло, что подоспела постмодернистическая культура, которая сейчас заканчивается и в пределах которой пытаются отыскать некую новую цельность. Постмодернизм возник достаточно давно и просуществовал достаточно долго, и именно в нем я состоялся как творческая личность. А новое мне не в укор, я занял определенную нишу и в ней существую. Пускай другие продалбливают другие ниши…»