Шрифт:
При допросе б. председателя правительства Штюрмера 31 марта, только на допросе узнавшего о существовании Врем. Пр., признанного иностранными державами (об отречении ему сообщил комендант крепости), и спросившего председателя: будет ли достоянием гласности его показание, Председатель ответил: «Нет, это не станет достоянием гласности». «Мы делаем дело большой государственной важности». «Мы все перед громадной ответственностью, которая на нас ляжет. С этой точки зрения… все секреты отменяются…»
Двойственные задания, которые были поставлены перед Комиссией, и привели к тому, что деятельность ее мало кого удовлетворяла. Равные люди и различные методы доследования требовались для выполнения каждого из этих заданий, почти несовместимых друг с другом.
2. Историческое расследование
В области «исторического расследования» работа Комиссии, по мнению Щеголева, была много плодотворнее, чем в криминальной. В своих заседаниях она допросила не только целый ряд подлежащих следствию сановников трех классов, но и целый ряд общественных деятелей разного калибра: от Родзянко и Гучкова до Бурцева и Чхеидзе. Все допросы были застенографированы. Конечно, показаны и объяснения, данные в Комиссии, – разной искренности и разной значительности, но в совокупности они дают богатейший материал по истории падения режима, дают подробности и краски для широкого полотна и действительно дают разнообразную аргументацию на тему о решительной необходимости русской революции. И даже те допросы, на которых «особа высших классов», какой либо министр, явно старается отмолчаться и дать минимум фактических сведений, ценны тем, что дают характеристику героя допросов. В этих показаниях, допросах и объяснениях встают во весь рост ничтожные в своей ничтожности зловещие фигуры деятелей старого режима, министров и проходимцев, рисуется картина гнуснейшего и отвратительного развала. Накануне революции мы жили не поддающимися проверкам слухами и рассказами о необыкновенных подвигах этих дельцов, и, правду сказать, не верилось этим чудесным рассказам, и приходилось в умственном представлении процентов пятьдесят относить за счет сплетнических вымыслов, но прочтите допросы Хвостова, Протопопова, Белецкого, и вы увидите, что действительность не только подтверждает рассказы на все сто процентов, но идет и дальше этих «сплетен». С этой точки зрения допросы читаются, как роман».
С выводом Щеголева, на мой взгляд, трудно согласиться уже потому, что многие наши представления должны были измениться после всего пережитого за последние двадцать пять лет: в дни старого порядка мы слишком остро реагировали на то, что рисовалось нам Общественным преступлением 107 .
Если применить статистический метод Щеголева, то скорее наполовину следует понизить процент достоверности, выявленной расследованием Комиссии, по сравнению с «чудесными рассказами» и «сплетническим вымыслом», которыми вынуждено было питаться дореволюционное общественное мнение. (Не так трудно это доказать. Ниже я коснусь одного вопроса – дело об «измене» представителей высшей власти.) Произвести такую сравнительную оценку может только специальная работа, которая, вероятно, со временем историками будет выполнена при обследовании всех уже материалов, прошедших перед Комиссией, а не только опубликованных пока стенограмм допроса тех 52 человек, которые давали своя показания в пленуме Комиссии. Огромное большинство стенограмм этих «опросов» не только не читается, «как роман», но их трудно преодолеть, так как все ценное, что в них имеется, потонуло в том, что Маклаков назвал «petites choses» – это юридическое крючкотворство подчас имеет весьма малое общественное значение. Я вовсе не хочу преуменьшать историческое значение ни документов, попавших в поле зрения Комиссии, ни интереса, который представляют отдельные показания, как, например, откровенная записка б. тов. мин. в. д. Белецкого. Но для меня сомнительна сравнительная ценность обличений «искренне раскаявшегося» в своем прошлом темного полицейского дельца старого режима, недолго предварительно просидевшего в темном карцере за нежелание говорить (об этом ниже), и вольно написанных воспоминаний. Я совершенно убежден, что гораздо большего можно было достигнуть, если бы «подобные письменные и устные свидетельства к истории падения режима» добывались не только в «чрезвычайной следственной комиссии», которая должна была не только зарегистрировать, но и «криминализировать» эти свидетельства. Скамья подсудимых не могла служить стимулом к искренности. Судьба судила так, что многие из допрошенных в Комиссии погибли, и записки и показания их в следственной Комиссии остались единственными документами, от них непосредственно исходившими. Среди этих показаний на первое место в смысле разоблачительном надлежит поставить письменные показания (записки) Белецкого. Это своего рода нимфа Эгерия для Комиссии. Председатель Комиссии настолько ясно это осознавал, что его отношение к «Степану Петровичу» резко выделялось по сравнению с отношением к другим подследственным. «Если вы ничего не имеете, я к вам зайду (в камеру), и вы мне передадите, что вы написали…» – вот тон, принятый в отношении Белецкого Муравьевым. «Я все равно, как священнику, говорю», – свидетельствовал Белецкий; «Ничего не пишите, а спите», – рекомендует председатель, давая Белецкому инструкции, что он должен осветить в своих показаниях. В общем, и председатель и члены Комиссии были корректны (это отмечает Маклаков), но они немедленно огрызались, когда встречали некоторую, по их мнению, вольность со стороны допрашиваемых. Так, одна из реплик б. тов. мин. вн. д. Плеве вызвала отпор Муравьева: «Я вам делаю замечание. Здесь присутственное место, и я прошу вас мне подчиняться и никаких неуместных предположений больше не делать». Плеве в другом случае позволил себе сказать члену Комиссии ген. Апушкину, что если бы он был товарищем министра, то, вероятно, поступил бы так же, как он. «Предположение о том, как бы я поступил, здесь совершенно неуместно» – оборвал Апушкин. И представители «общественности» в Комиссии, принадлежавшие к столь различным политическим кругам, как Родичев и Соколов, одинаково держались на позиции официальных судей, выяснявших криминальную сторону событий. Сторона психологическая и, следовательно, историческая могла только от этого страдать.
107
Приведем лишь одну иллюстрацию, характеризующую положение печати в эпоху войны. При допросе арестованного по ордеру Керенского 1 марта тов. мин. вн. д. Плеве в Комиссии произошел такой диалог: Председатель: По какому поводу вами была запрещена следующая выписка из газеты «Русская Воля»: «Решительно ни о чем писать нельзя. Предварительная цензура безобразничает чудовищно. Положение плачевное, нежели 30 лет назад… Протопопов заковал нашу печать в колодки, и более усердного холопа реакция еще не создавала (писал это Амфитеатров). Страшно и подумать, куда он ведет страну. Его власть – безумная провокация, рев революционного урагана». Так вот, каким образом возможно было запрещение такого места обосновать требованиями закона о военной цензуре? Почему указание на безумную политику Протопопова… Почему это несомненно правильное указание подведено было под понятие сведений, могущих повредить интересам государства? Плеве: Потому что тут, собственно, брань по адресу министра вн. д. Такого рода брань в газетах, конечно, не допускалась военной цензурой. Председатель: Но вы изволите быть юристом. Мне кажется, здесь не было того, что понимается под словом «бронь». Здесь резкая критика пригодности Протопопова. Плеве: Нет, извините, название человека холопом, название человека «безумным орудием, реакции» – это брань. Это, во всяком случае, опорочение должностного лица. Председатель: Таким образом, свое запрещение вы подводили под понятие вреда для военных интересов государства? Плеве: Это вносит разруху во внутреннее управление государством…
При «криминализации» действий представителей дореволюционного режима неизбежно применение метода сравнения с административной критикой демократических стран. Эти строки пишутся в дни второй «великой европейской войны» во Франции: «Можно ли себе представить, что запрещенные строки Амфитеатрова могли бы появиться в парижской печати по адресу министра-президента Даладье?»
Деятельность Комиссии не ограничивалась лишь «опросом» в пленуме Комиссии, т.е. теми 88 допросами, стенограммы которых включены в семитомное печатное издание «Падение царского режима». Много лиц, прошедших через Комиссию и не подлежавших даже обследованию со стороны «криминальной», давали свои показания следователям, ведшим «делопроизводство по отдельным вопросам исследований, которые находились в сфере интересов Комиссии 108 . Может быть, там собран первоклассный исторический материал – мы этого не знаем или, вернее, знаем об этом мало.
108
Кроме следователей, опрашиваемые подвергались допросу и со стороны самого министра юстиции (напр., несколько раз Керенский допрашивал Протопопова, также Хабалова). За три дня до допроса Хвостов 18 марта был допрошен Коровиченко. В качестве кого действовал будущий комендант Александровского дворца, мне неизвестно.
Поэтому приходится пока воздерживаться от окончательного суждения о ценности восьмимесячной работы Комиссии в смысле собирания ею материалов для характеристики старого порядка. О работе этих следователей мы имеем лишь воспоминания, прошедшие через «эмигрантскую призму» (воспоминания Коренева, Романова и Руднева) и дающие очень плохое представление о том, что ими было сделано 109
109
Следственный материал опубликован в самых незначительных размерах. В каких пределах он сохранился – неизвестно.
Конец ознакомительного фрагмента.