Шрифт:
А вечером напился до бесчувствия, знал про себя, что могло ведь и по-другому закончиться. Не любил он подземную работу.
Но что уж бога гневить, рукастый и головастый был муж у Лизаветы. Вот только сильно смурной. Чувствовалось, что гнетет его какая-то внутренняя боль. Чуть хозяйственные хлопоты отпустили, начал выпивать. Да не в шумных компаниях, не в загулах, а сам с собой, в одиночку. И сказать ему в укоризну ничего нельзя – прямо вызверится весь, убить в такую минуту может! А уж у Лизы вслед за сыночком дочка нарисовалась. Степан вроде бы лицом просветлел, когда на маленькое создание загляделся: такая светленькая, смешная, ручонками за палец хватается и цепко держит!
Держит. И опять нахмурится, отойдет. Как будто непрестанно и неуступчиво боролись в нем две жизни, та, прошлая, счастливая, и эта, нынешняя, в которую загнали его, согнули и заставили выживать самым рабским образом. И сколько он ни хорохорился, сколько ни убеждал самого себя, что он – хозяин своей жизни, не получалось. То есть все шло успешно, а убедить самого себя не получалось.
Лизавета осторожно начала поговаривать, что с двумя детьми да не расписанными жить – не годится. Он отмалчивался до тех пор, пока не миновали шесть лет вынужденной ссылки. Ну да, их, вышедших в ту войну из окружения, сосланных на северные рудники на проверку, так и звали «шестилетниками». Теперь, по истечении срока, он мог выезжать из этого городка хотя бы в отпуск, писать письма родным, тем, из прошлой жизни.
Ничего не объясняя жене, Степан взял отпуск и отправился туда, на Кубань, в те самые горячие запашистые степи, которые непрерывно мучили его сладкими снами и ветрами. Там был отцовский дом, старая мать и…довоенная семья, жена и трое детей.
Только там он узнал, что мать уже в конце войны умерла, жена страшно бедовала, едва сводя концы с концами. Она уже не чаяла его увидеть, не получая никакой весточки от вдруг пропавшего на войне мужа. Кто ж бы ей, полуграмотной, далекой от государственных соображений, мог объяснить, что есть такая страсть, такое наказание: «высылка без права переписки»! В душе она его уже похоронила. А встретившись, чуть сама от потрясения на тот свет не отправилась: жив! Вполне благополучен! Да еще и там, в далекой стороне, детей нажил.
Марфа и рыдала, и смеялась одновременно, как помешанная, ведь такая любовь была, как он ее миловал, какой веселый, легкий, сильный был! В радости жила, в радости рожала, горы готовы были оба свернуть! А тут сидит сыч угрюмый, в узел завязанный, слова еле из себя выдавливает. Виноватый и не без вины. Не могла она его простить, не могла, не узнавала, не понимала! Но и детей одной – чувствовала – ей не поднять.
Степан тогда сделал еще одно нечеловеческое усилие, так хотелось вернуться в родные края! Пошел к директору местного завода, там ему написали бумагу, что очень нуждаются в механиках, что семья у Головченко бедствует, дом – заваливается, трое детей без отца голодают, жена работать не может…
Рудник на эту бумагу холодно ответил, что им самим механик этот нужен. Да, шесть лет прошли, Головченко может ездить в отпуск, но обязан здесь отработать… И дети у него здесь тоже ждут отца.
Капкан захлопнулся. Уже ничего не чувствуя в омертвевшей душе, Степан оформил развод с такой же онемевшей от бесчувствия Марфой. По договоренности они поделили детей: двоих девчонок он забрал с собой на север, сына оставил матери. Никому из них старался в глаза не смотреть. В поезде выпил, не закусывая, бутылку водки, чем напугал до смерти дочек, кормили и утешали их в дороге соседи по вагону. В те времена народ был душевнее, добрее, хоть и беднее. Но к приезду Степан проспался, пришел в себя, и на перрон вышел с суровым лицом человека, который знает, что делает.
Придя домой, представил обомлевшей Лизавете девочек и строго сказал сразу всем:
– Теперь мы одна семья. Хотела расписаться? Я готов. Вот тебе дочки.
И дрожащим от переживания девочкам:
– Будете ее звать мамой и слушаться. Здесь вас никто не обидит, вы у родного отца.
Лиза-то всё приняла, пласталась день и ночь с хозяйством и детьми, старалась новым дочерям в школьных неурядицах помогать, своих малышей на ноги ставить, перед Степаном стелилась, словно она чем-то виновата была в этом его двоеженстве. А дело-то это в их городке было самое распространенное: чуть ли не все поголовно – сосланные, добровольно завербованных совсем мало. В этих краях люди не касались чужих бед и несчастий, никто никого не осуждал. Выживали. А у кого получалось, заново жизнь строили. Глядишь, и счастье в оконце малое заглянет!
В дом Головченко оно почему-то не заглядывало. С тех пор, как семья его почти удвоилась и стала законной, Степан крепко стал выпивать, жену поколачивать, сны про степной ветер больше его не мучили. Осталась горькая явь и …беспробудное пьянство. Не было счастья этой семье. Даже когда он просил прощения у плачущей Лизы за дебош и синяки, глаз не поднимал. Он себя считал за всё виноватым – и не хотел этого признавать, не мог смириться с тем, что на этой проклятой войне потерпел поражение, хоть и вышел из окружения.
Жизнь она ему оставила, но сердце разрубила надвое. Не срасталось.
2. Неотправленные письма
«Уважаемая коллега! Считаю должным привлечь ваше внимание к легкомысленному поведению одного из ваших педагогов, проступку, который подвергал жизнь воспитанников детдома из вашего города реальной угрозе…»
Михаил Петрович перечитал суровые слова, слегка нахмурился и посмотрел в окно. Смеркалось. Он только что вернулся с вокзала, где он сам, его дочь и студенты ее группы педагогического ВУЗа провожали этих самых воспитанников, возвращавшихся домой после каникулярной поездки в Ленинград. Возбужденные восьмиклассники выглядели абсолютно счастливыми, студенты на прощание прогорланили им под гитару какие-то импровизированные частушки, где рефреном шел невообразимый призыв: «И мы в который раз, призываем вас, вернутся к на-а-ам, тарира – рира -рам!» Насовали детям пакетов с провизией на дорогу, долго махали и слали воздушные поцелуи сияющим в окнах вагона мордашкам…