Шрифт:
реписку словами: "...Говорить, к сожалению, не о чем".
Эта короткая, но страстная полемика в скором времени получила огласку. Чутье историка подсказывало Эйдельману, что письма такого рода это прежде всего документы и они не должны залежаться в его личном архиве. Точно так же думали и многие из тех, кого он ознакомил с Перепиской. Размноженные на пишущей машинке, все три письма были "пущены по рукам" и быстро распространились в среде московско-ленинградской интеллигенции, а затем и по всей стране. В деревню Овсянка Красноярского края, где жил Астафьев, хлынул поток возмущенных писем; многие возвращали писателю его книги. Власть тоже не обошла вниманием этот, по сути, последний советский самиздат, причем глухие упоминания о Переписке, промелькнувшие тогда в печати, были проникнуты сочувствием к Астафьеву, якобы незаслуженно оскорбленному. Устами советского критика А. А. Михайлова "Правда" расценила поступок Эйдельмана (имя не называлось) как "эпистолярную гапоновщину", то есть хорошо продуманную провокацию: "Затевается, например, переписка, провоцирующая на резкость ...> Затем эта переписка предается широкому тиражированию с целью компрометации адресата" и т. д.8 . Ходили слухи, что интерес к Переписке проявил сам М. С. Горбачев.
Волнение, возбужденное Перепиской, наблюдалось не только в черносотенном лагере или на Старой площади. Страсти не утихали и в стане столичной интеллигенции, ибо далеко не все были на стороне Эйдельмана. Пустил, дескать, по рукам частные письма!
– этот довод звучал особенно часто. Да и зачем было затевать Переписку - взял и спровоцировал вспыльчивого, несдержанного Астафьева. Экий, мол, недостойный поступок. Вот и получил по заслугам. И письмо к тому же какое-то неумное, "интеллигентское", да и вообще... опасное. Журналист Ю. Штейн из Нью-Йорка назвал письмо Эйдельмана "провокационным по сути своей", а спор его с Астафьевым - "надуманным"9 . "Неприятен ...> и общий тон его письма, и плохо скрытое высокомерное отношение к адресату, а выпады по поводу рассказа "Ловля пескарей в Грузии" просто несправедливы", - порицал Эйдельмана парижский "Континент"10 . "Общаться с Натаном не хочется..." - так говорили в то время многие и действительно его сторонились11 .
Корили и до сих пор корят Эйдельмана главным образом те, кто сами, ни при какой погоде, подобных писем не пишут. В действительности его послание взволнованное, полемическое, но отнюдь не грубое - написано с чувством собственного достоинства и уважительно (никакого высокомерия!) по отношению к оппоненту. Астафьев, по словам Эйдельмана, "честен, не циничен, печален, его боль за Россию - настоящая и сильная: картины гибели, распада, бездуховности - самые беспощадные". Все это тоже сказано, причем без какого бы то ни было "расшаркивания". Взялся же Эйдельман за перо потому, что считал этот шаг необходимым в первую очередь для себя самого. Совершенно точно сказал об этом К. Шилов: за Эйдельманом стояла традиция свободной русской мысли, с которой он был связан преемственно. "Лунин и Герцен не смолчали бы ...> а что же он - предаст их?"12 А что касается резонанса, произведенного перепиской, то правильней говорить, на наш взгляд, не о скандале, а о событии. В истории русской общественной мысли и публицистики именно письма не раз становились значительным, подчас центральным событием (известное "Письмо Белинского к Гоголю"), и честный гражданственный жест Эйдельмана - безусловно, в том же ряду.
Единственное, что хотелось бы уточнить, оглядываясь нынче - из другой эпохи - на этот примечательный эпизод: написать подобное письмо должен был, конечно, русский человек. Но такого, как видно, не отыскалось в многомиллионной России.
* * *
Не подлежит сомнению: упрекнув Астафьева в расизме, Эйдельман коснулся больного места - задел, сам того не желая, кровоточащую рану.
Обострение "национальной темы" в творчестве Астафьева имеет конкретную хронологию: середина 1980-х годов. Зашатались - это угадывалось уже после смерти Брежнева - устои Великой Империи; стране предстояло сделать исторический выбор, и художники, обладающие чутким слухом (к ним, бесспорно, надлежит отнести и обоих участников переписки), раньше многих других уловили начало этого тектонического сдвига.
Сегодня, имея возможность осмыслить события последнего пятнадцатилетия, главное из которых - война в Чечне, мы все ближе подходим к осознанию того, что своего рода камнем преткновения для советской Империи оказался именно национальный вопрос. Под ритуальные заклинания о "братской дружбе" и "добрососедских отношениях" национальное звено неуклонно слабело в цепи социализма. Взрывы национальной ненависти, потрясшие СССР в конце 1980-х годов (и продолжающиеся поныне), не приснились бы советскому человеку и в кошмарном сне. В этом - одна из роковых особенностей нашей новейшей истории. Десятилетия государственных репрессий, унижений, надругательств и геноцида выплеснулись не праведной ненавистью к коммунистам - антикоммунистический пафос, охвативший страну на короткое время, быстро выдохся и пошел на спад. Зато испепеляющей и бесконечной оказалась ненависть, которой и поныне пылают друг к другу бывшие "братья": армяне и азербайджанцы, русские и кавказцы, русские и молдаване - скорбный перечень можно продолжить.
Первые попытки либерализации в СССР вызвали, с другой стороны, и всплеск националистических, "прорусских" настроений; целые группы (общество "Память" и др.) выступили под флагом "национального возрождения" - с этих слов начинается, собственно, письмо Астафьева к Эйдельману ("Кругом говорят, отовсюду пишут о национальном возрождении..."). Подспудно тлевшая все послевоенные десятилетия "русская идея" возгорается ярким пламенем. Пресса заговорила о "русском фашизме"13 . Попытки Горбачева наладить диалог с Западом обострили традиционное для русской мысли "антизападничество", зачастую - в духе оголтелого национализма. Возрождались, одна за другой, полузабытые доктрины российской "самобытности". Обнажился глубокий раскол между разными группами в среде интеллигенции, в том числе - писательской, где искусственное разделение на "русских" и "русскоязычных" протекало с особенной, небывалой остротой14 . Открыто, во весь голос, заявил о себе антисемитизм (серия статей в "Нашем современнике", "Русофобия" Шафаревича и др.).
Собственно, антисемитизм никогда и не затухал в нашей жизни. Сталинская национальная доктрина после 1945 года была насквозь проникнута антисемитским духом. Германский нацизм, разгромленный на полях сражений, дал буйные всходы именно в стране победившего социализма. Русский шовинизм и воинствующий антисемитизм - характерная примета конца 1940-х - начала 1950-х годов (кампании против "коспомополитов", разгром Еврейского антифашистского комитета, "дело врачей" и многое другое). Что касается застоя, то идеологическая атмосфера в ту пору - мы хорошо это помним - во многом определялась именно секретными, часто неписаными инструкциями, согласно которым евреи ограничивались в своих гражданских правах. А с начала 1970-х годов основным содержанием общественной жизни (и не только в интеллигентских кругах) становится эмиграция из СССР.
Писатели "деревенской" ориентации, искренне скорбевшие о гибнущем русском народе, по-своему отзывались на эти процессы. В их сознании возрождался (уже давно наметившийся в русской идеологии) образ чужого городского жителя, интеллигента, еврея, оторванного от родной "почвы" и устремленного на враждебный Запад. Нетронутая в своей "первозданной чистоте" деревня противопоставлялась "развратному" Городу, деревенский "мужик" горожанину, русский народ - "космополитической" интеллигенции и т. п. Эти характерные веяния времени - отголоски русского неославянофильства и неонародничества начала прошлого века - преломились в нашумевшем "антигородском" и "антиинтеллигентском" романе Василия Белова "Все впереди" ("Наш современник", 1986, No 7-8).