Шрифт:
К 1917 году идея тесного сотрудничества стран Атлантики была с легкостью принята Антантой [159] . Еще до начала войны, в период второго марокканского кризиса в Агадире в 1911 году, все чаще были слышны речи, подчеркивающие политическую солидарность Британии и Франции в противостоянии угрозам со стороны германского империализма. Ллойд Джордж, глубоко разочарованный крахом надежд на англо-германское сближение, стал считать Францию «идеологическим партнером Британии в Европе». Сохранение этого союза против «тронных палестин Европы» обретало особое значение [160] . В своих выступлениях во время войны Ллойд Джордж не стеснялся связывать британскую демократию с европейской революционной традицией. Нокаутирующий удар по имперской Германии, обещал он, обеспечит всем «свободу, равенство, братство» [161] . Обращение к общему атлантическому наследию в борьбе за освобождение и свободу оказалось лишь следующим шагом в этой цепочке исторических и идеологических ассоциаций.
159
Об истории атлантизма см.: M. Mariano, Defining the Atlantic Community (New York, 2010).
160
M. G. Fry, Lloyd George and Foreign Policy, vol. 1, The Education of a Statesman: 1890–1916 (Montreal, 1977), p. 34.
161
См.: D. Lloyd George, The Great Crusade: Extracts from Speeches Delivered during the War (London, 1918).
Такой образ мысли был еще более близок французским республиканцам. Еще перед войной многие в Третьей республике видели в союзе с Британией «либеральный альянс», который поможет Франции избавиться от ее достойной сожаления зависимости от союза с российским самодержавием [162] . Миссия Андре Тардье, одного из ближайших сподвижников премьер-министра Жоржа Клемансо, прибывшего в Вашингтон в мае 1917 года, состояла в передаче обращения к «двум демократиям, Франции и Америке» с призывом встать плечом к плечу, доказав, что «республики ни в чем не уступают монархиям, когда на них нападают и они вынуждены обороняться» [163] . Разумеется, в Соединенных Штатах многие желали присоединиться к этим голосам. Весной 1917 года французскую делегацию, посетившую Вашингтон и Нью-Йорк, чествовали как наследников Лафайета, который помог колонистам завоевать свободу в 1776 году. Но ни стратеги Антанты, ни Германия не могли понять позиции Белого дома и значительной части общественного мнения Америки, которую представлял президент Вильсон. Несмотря на германскую агрессию, Америка еще не вступила в войну, а президент и его окружение продолжали пренебрегать Антантой [164] .
162
R. Hanks, «Georges Clemenceau and the English», The Historical Journal 45, no. 1 (2002), p. 53–77.
163
PWW, vol. 42, p. 375–376. О том, как сам Тардье воспринимал вызовы, связанные с такими отношениями, см.: A. Tardieu, France and America: Some Experiences in Cooperation (Boston, MA, 1927).
164
PWW, vol. 41, p. 136, 256, 336–337.
Нежелание Вильсона вмешиваться в европейский конфликт происходило отчасти из его веры в то, что на кону стояло нечто намного большее. Как мы увидим в главе 5, весной 1917 года президент был серьезно озабочен событиями в Китае. Его сильно беспокоила роль Японии как союзника Антанты. Зимой 1916/17 года стратегия американского руководства, стоявшая за призывом к миру без победы, была исчерпывающе изложена с расовой точки зрения. Учитывая уязвимость Китая и стремительный рост мощи Японии, Вильсон в подавлении саморазрушительного насилия европейского империализма делал ставку не просто на решение мелких ссор в Старом Свете, но ни больше ни меньше как на будущее «верховенство белых на планете» [165] . Когда в конце января 1917 года в американском правительстве обсуждались последние европейские события, один из свидетелей так описывал ход мысли Вильсона: президент «все сильнее проникался идеей о том, что „белая цивилизация“ и ее доминирующая роль в мире во многом зависели от нашей способности сохранить Америку в целости, так как нам предстояло поднимать страны, разоренные войной. Он говорил, что, когда у него возникла эта мысль, он почувствовал в себе готовность пойти на все, лишь бы не позволить стране оказаться на деле втянутой в конфликт» [166] . Когда Вильсон говорил о том, что было бы «преступлением против цивилизации» позволить втянуть Америку в войну, он имел в виду «белую цивилизацию». В Британии многие разделяли расовые взгляды Вильсона на мировую историю. Но именно для того, чтобы Британия могла сосредоточить свои основные силы в Азии, они считали необходимым обуздать Германию. Война в Европе не отвлекала от борьбы, развернувшейся по всему миру, она была неотъемлемой частью этой борьбы. Но почему же в таком случае президент столь противился тому, что затрагивало жизненно важные интересы Америки? Несмотря на старания Антанты сверить свои цели с тем, что было ценным для Америки, Вильсон продолжал относиться к этому с глубоким скептицизмом. И если мы проследим становление Вильсона как политика начиная с XIX века, нам станет ясно почему.
165
Ibid., p. 89, 94, 101, and PWW, vol. 42, p. 255.
166
PWW, vol. 41, p. 120.
Взгляды Вильсона на историю как консервативного южанина-либерала формировались под воздействием двух великих событий: катастрофы, которой обернулась Гражданская война, и драматических событий революций XVIII века в изложении англо-ирландского консерватора Эдмунда Берка [167] . В 1896 году Вильсон написал блестящее предисловие к одной из самых знаменитых речей Берка «О примирении с колониями». Произнесенная в 1775 году, эта речь имела для Вильсона основополагающее значение. В своем выступлении Берк восхвалял свободолюбивых американских колонистов и «ненавидел французскую революционную философию и считал ее неподходящей для свободных людей». Вильсон от всей души был согласен с этим. Оглядываясь назад более чем на сто лет, прошедших после революции, он порицал наследие этой философии как «крайне вредное и разлагающее. Ни одним государством нельзя руководить исходя из этих принципов. Поскольку они гласят, что правительство является предметом договора и целенаправленных действий, в то время как на деле оно представляет собой институт привычки, объединенный множеством связей, среди последних вряд ли можно найти одну, которая была бы создана преднамеренно…» Обманчивой идее о возможности достижения самоопределения в результате единого революционного порыва Вильсон противопоставляет мысль о том, что «в правительствах никогда не происходило успешных перемен постоянного свойства, за исключением тех, которые достигались в результате медленных преобразований, осуществляемых из поколения в поколение» [168] . Помня об опыте французских событий 1789, 18301848 и 1870 годов, Вильсон в одном из своих ранних эссе выдвинул предположение о том, что «демократия в Европе всегда носила характер бунта, разрушительной силы… Она приводила к созданию таких временных правительств, какие могла строить… из дискредитированных остатков центральной власти, привлекая народных представителей на один сезон, но обеспечивая почти в той же малой степени, что и прежде, повседневное местное самоуправление, которое так близко самому сердцу свободы» [169] . Еще в 1900 году он воспринимал французскую Третью республику как опасного своим непостоянством потомка абсолютной монархии, «эксцентричное влияние» которого принесло дурную славу всему проекту демократии в современном мире [170] .
167
M. Hunt, Ideology and US Foreign Policy (New Haven, CT, 1987), р. 129–30. Пытаясь связать Вильсона и холодную войну, Хант преувеличивает роль Коммуны, противопоставляя ее Великой революции 1789 г.
168
См.: Burke’s Speech on Conciliation with the Colonies, in Robert Andersen (ed.) with an introduction by Woodrow Wilson (Boston, MA, 1896), р. xviii.
169
W. Wilson, «The Character of Democracy in the United States», in idem, An Old Master and Other Political Essays (New York, 1893), p. 114–115.
170
Wilson, «Democracy and Efficiency», Atlantic Monthly LXXXVII (1901), p. 289.
Для Вильсона истинная свобода неизбежно зиждилась на глубоко укоренившихся качествах образа жизни, присущего данной стране и данной расе. Неумение понять это вело к непониманию основ самой американской идентичности. Американцы «позолоченного века», отмечал Вильсон, имели склонность воспринимать самих себя утратившими революционный пыл, который, как они воображали, двигал отцами-основателями. Они считали, что получили прививку «опыта… от инфекций многообещающих революций». Но в основе этого чувства лежал «старый самообман». «Если мы испытываем разочарование, то это разочарование очнувшихся от сна». Те, кто романтизировал американскую революцию XVIII века, «видели сон». На деле, «правительство, которое мы основали сто лет назад, не было никаким экспериментом в продвижении демократии.» Американцы «никогда не внимали Руссо, не следовали за Европой в ее революционных сантиментах». Сила демократического самоопределения по-американски состояла именно в том, что оно не было революционным. Оно получило всю силу в наследство от своих предшественников. «Ему не было нужды ниспровергать другие формы государственного устройства; ему требовалось только самоорганизоваться. Ему не было нужды создавать самоуправление, достаточно было расширить его. Ему не требовалось ничего – только лишь систематизировать свой образ жизни» [171] . Словами, в которых эхом отзовутся его взгляды на Первую мировую войну, Вильсон утверждал: «нет почти ничего общего между народными волнениями, происходившими во Франции во время Великой революции, и созданием правительства, подобного нашему собственному… Сто лет назад мы заявили о том, чего Европа лишилась… самообладания, выдержки» [172] . Здесь он выразил свое необычное личное отношение к общему чувству отчуждения, с которым многие американцы воспринимали Старый Свет. В разгар кризиса мировой войны Вильсон был полон решимости продемонстрировать, что Америка не утратила своей «выдержки», которую он ценил превыше всего прочего.
171
Wilson, The Character of Democracy, p. 115.
172
Ibid., p. 114.
Вильсону, без сомнения, было намного проще с британцами, чем с французами, он красноречиво описывал преимущества британской конституции. Но именно потому, что Британия была страной, в которой исторически брала свое начало политическая культура Америки, Вильсону было важно, чтобы она оставалась в прошлом. Мысль о том, что Британия может продвигаться по пути демократического прогресса, находясь не позади Америки, а шагая рядом с ней, глубоко расстраивала его. В Белом доме не осознавали того, что Ллойд Джордж, ставший премьер-министром через несколько недель после переизбрания Вильсона, был, возможно, величайшим подвижником демократии в Европе начала XX века. Вильсон с радостью соглашался с радикальными критиками, называвшими премьер- министра реакционным поджигателем войны [173] . Полковник Хауз во время своих поездок в Лондон с гораздо большим желанием поддерживал отношения с такими видными тори, как лорд Бальфур, и грандами либералов старой школы, подобными сэру Эдварду Грею, которые отвечали застывшим во времени представлениям Вильсона о британской политике намного лучше, чем популист Ллойд Джордж.
173
PWW, vol. 40, p. 133.
У европейцев, натолкнувшихся на такой ряд стереотипов, был соблазн реагировать исходя из собственного понимания стилизованных трансатлантических различий. В Версале Жорж Клемансо отмечал, что ему легче переваривать церемонность Вильсона, когда он вспоминает о том, что этот американец никогда не «жил в мире, в котором хорошим вкусом считалось пристрелить демократа» [174] . Но Клемансо, возможно, из соображений вежливости или в силу того, что что-то забыл за свою продолжительную карьеру, так и не заметил, что и он сам, и Вильсон фактически разделяли общую точку зрения на действительно насильственный период в политической борьбе не в Европе, а в самой Америке. Хотя Гражданская война закончилась уже полвека назад, она затрагивала скрытый в глубине источник обеспокоенности Вильсона риторикой справедливой войны, с такой готовностью подхваченной весной 1917 года Антантой и ее ярыми сторонниками в Америке.
174
E. Mantoux, The Carthaginian Peace (New York, 1952), p. 50.
Если на проведенные на Юге детские годы Вильсона оказала влияние Гражданская война, то Клемансо находился под влиянием французской революционной традиции [175] . Его отец был арестован за то, что выступал против узурпации власти Бонапартом во время революции 1848 года, и едва избежал высылки в Алжир. В 1862 году сам Клемансо отбыл срок в печально знаменитой мазасской тюрьме, куда он попал за подстрекательство. В 1865 году, подавленный и утративший надежды на будущее во Франции Наполеона III, Клемансо отправился туда, где шла великая битва XIX века за демократическую политику, – на Гражданскую войну в Америку. Получив недавно диплом медика, он хотел поступить добровольцем в медицинскую службу в юнионистскую армию Линкольна или жить жизнью первопроходца на американском Западе. Вместо этого он обосновался в Коннектикуте и Нью-Йорке и в течение ряда последующих лет опубликовал в либеральной газете Le Temps запоминающуюся серию репортажей, посвященных ожесточенной борьбе за окончательную победу над Югом в ходе всесторонней реконструкции. Верный своим убеждениям, Клемансо считал период реконструкции героической попыткой завершить победоносную справедливую войну «второй революцией». Эта битва закончилась, к радости Клемансо, принятием в феврале 1869 года 15-й поправки, предусматривающей право голоса для афроамериканцев. Клемансо считал радикально настроенных республиканцев-аболиционистов «наиболее достойными и рафинированными представителями народа», вдохновленными «всей силой ярости Робеспьера» [176] . В устах Клемансо это было самой высокой похвалой. Сторонники реконструкции сражались за спасение Соединенных Штатов от «моральной разрухи» и «невзгод» в противостоянии жестоким, корыстным и крикливым демократам-южанам.
175
Лучшими биографиями остаются: D. Watson, Georges Clemenceau: A Political Biography (London, 1976), и G. Dallas, At the Heart of a Tiger: Georges Clemenceau and His World 1841–1929 (London, 1993).
176
G. Clemenceau, American Reconstruction, 1865–1870 (New York, 1969), p. 226.