Шрифт:
— А о ком ты подумал?
— О джиннах. Это злые духи. Там, откуда я родом, их боятся. Говорят, они могут творить как добро, так и зло. Это все зависит от того, что им больше по душе будет. Надо признаться, что я в них тоже не верю. Все это не больше, чем слухи, но если допустить, что джинны существуют, то…
— Что то? — испугался я.
— А то, что ты пригласил его в дом. Дал согласие. Вы заключили сделку — дар в обмен на жилье. Значит, выгнать его нельзя. Да и как выгонишь джинна, того, кого нельзя увидеть, если он этого не захочет? Но ты не отчаивайся пока, надо понаблюдать, если он появится снова, то мы, авось, что-нибудь придумаем.
В холмах мы помянули нашего словного пса Орика, разделив скудный обед Бахмена.
Вечером, зайдя в пустую кухню, я обнаружил непривычный беспорядок: грязные миски лежали, нагромоздившись друг на друге, на полу валялась ложка с остатками каши, а самой каши, которую я сварил утром, уже не было. Я услышал шаги и обернулся. Мимо проходил отец, я так и не видел его с того самого дня. Он зашел, и я невольно вздрогнул. Вздрогнул, как и от страха, так и от того, в каком виде он предстал. Его всегда гладко выбритый подбородок покрывала жесткая поросль, а на висках проступила седина. Одежда выглядела крайне неопрятно, будто засаленная и испачканная в чем-то. И более всего пугающими были его глаза. Если бы в них я увидел привычный недобрый огонек или сухую жесткость, то я бы понял, что с отцом все в порядке. Но нет, в его глазах не было жизни, они были пусты, безразличны и будто меня и вовсе не было перед ним.
— Ну-ну, — сказал он надтреснутым голосом и вышел, шаркая ногами.
6.
Обстановка в доме с каждым днем становилась все хуже. Мать изредка все же готовила что-то, но это было трудно назвать едой, но, впрочем, это не мешало отцу и брату поглощать без разбора ее стряпню. Всех перестали интересовать дела по дому. Отец не спрашивал ничего про овец, не заходил в сарай и загон, когда мы с Бахменом выгоняли и пригоняли стадо, не поехал в субботу на рынок продавать молоко и сыр. Мать перестала прясть пряжу, доить овец и убираться в доме. В воскресенье никто не пошел на службу. Дом пришел в запустение. Даже брат перестал меня дразнить и обзывать, он все чаще просто сидел, запершись у себя в комнате. Я пытался делать кое-какие дела по дому, но мои силы были ограничены. И я с ужасом понимал, что моя семья меняется не только внутри, но и внешне: у них странно заострились носы, а глаза будто впали, и вокруг них появились бороздки, характерные пожилым людям. Вечером, в понедельник, когда я зашел на кухню, чтобы приготовить еду, там сидела растрепанная мать, одетая в ночную рубашку, и смотрела на стол, поверх грязных, загромоздивших все, мисок.
— Мам, ты плохо выглядишь. Что с тобой? — спросил я.
— Со мной все хорошо, даже очень хорошо, — сказала она, едва улыбнувшись, и ее бледная кожа сморщилась. — Я переосмысливаю и готовлюсь.
— К чему готовишься?
— К новой жизни, — она посмотрела на меня так жутко, что я отстранился и, забыв про голод, убежал на чердак.
Мою семью поразила болезнь. Непростая болезнь. То, что в этом был замешан старик, я не сомневался, как и в том, что смерть Орика тоже была делом его рук.
Во вторник Бахмен зашел к нам. Отец не вышел с ним поздороваться, а только отвечал на вопросы неохотно, сидя в неосвещенной комнате. Когда он все же вышел, глаза Бахмена округлились, и он прошептал: «Не может быть».
— Иларий, плохо дело, плохо, — озадаченно проговорил Бахмен, когда мы вышли из дома. — Отец твой-то на старика становится похожим, да и разумом повредился, а ему-то всего, насколько я знаю, нет и сорока. Это джинн здесь постарался. Ну и дела, в жизни ничего подобного не видел, а тут такое, — забормотал он. — И как же дурно в доме твоем находиться, будто дышать нечем, — он расстегнул ворот рубахи.
— А что же делать, Бахмен?
— Я подумаю, мой друг, подумаю, — он закашлял и, ободряюще похлопав меня по плечу, спешно поковылял домой.
«Он сам не знает, чем помочь», — подумал я и, тоскливо окинув взглядом свой дом, мрачный, залитый будто чернилами, решил, что не хочу там находиться. Я не хотел признаваться самому себе, что мне было страшно. Я боялся дома и родителей, и медленно побрел в сторону дома Ладо. Там было место, которое успокаивало меня, и разом мне стало все равно, хотели ли меня там видеть или нет. Я сам в тот момент был нищим, одиноким и глубоко несчастным стариком, так отчаянно нуждающимся в добром, полном любви доме.
Какое-то время я бродил возле тополя, ходил туда-сюда бесцельно, потом шел дальше и снова возвращался. Вдруг, я увидел, как из дома вышел Ладо, держа в руке ночник, и, отворив калитку, направился к тополю, где я сидел.
— Иларий, это ты? Ты чего так поздно здесь бродишь? У тебя что-то случилось? — его голос был таким мягким и заботливым, что я готов был расплакаться: никогда со мной так не разговаривал отец. Он, разглядев мое лицо, сказал: — Пойдем в дом, там расскажешь.
Домашние Ладо не удивились, увидев меня, а повели себя так, будто ожидали, что к ним заглянут гости. Они как раз запозднились и собирались ужинать. Я знал, что они жили беднее, чем мои родители, и часто им самим не хватало еды, но они усадили меня и налили такую же порцию супа, как и всем. Отчего я снова чуть не прослезился, так милы и добры были эти люди ко мне, к чужому мальчишке. «Проклятые слезы», — подумал я, черпая ложкой невероятно вкусную похлебку, ведь я уже несколько дней не ел ничего лучше, чем недоваренную или подгорелую кашу — мои познания в кулинарии были слишком ничтожны. После ужина Ладо провел меня в комнату и, нахмурившись, сказал:
— Я знаю, что Тито тебе говорил, но ты не обижайся на него, он хотел всего лишь защитить всех нас. С твоим отцом у меня произошла ссора, на базаре, когда мы продавали стулья. Я не думал, что он так разозлится, когда я всего лишь спросил о тебе и начет твоего обучения. Твой отец начал кричать и грозить, что выселит нас с Холмов. Он всячески обзывал мою семью, и даже собралась толпа, которая начала поддерживать его. Я надеюсь, тебе не сильно досталось из-за моей глупости?
Я соврал, что ничего страшного со мной не случилось, хотя мысленно содрогнулся, вспомнив оплеухи отца. Потом, собравшись с духом, я рассказал о старике. Во время моего рассказа, Ладо, накручивая на палец длинный ус, задавал уточняющие вопросы и хмурился, его карие большие глаза то округлялись, то озадаченно суживались. Потом он резко встал со стула, взял книгу с полки и, протянув мне, сказал: