Шрифт:
– Да?
– Да!
Евграфов озабоченно покосился на девушку – она смело встретила его взгляд, – помолчал секунду-другую и неожиданно рассмеялся:
– Смотри-ка… А я думал – я гений.
– Ну, конечно… Вы шутите. Правильно я поняла?
– А черт его знает! Вроде не шучу, а получается – никто не верит. Значит, шучу.
– Ой, кстати, вон поворот на Ивановку! Не проскочите, пожалуйста. Высадите меня.
– А хотите, подброшу вас прямо к деревне?
– Ой, нет, нет, что вы! – запротестовала она.
– Боитесь?
– А как же? Вдруг увидит кто-нибудь. Подумают всякие глупости. Деревня все-таки…
– Значит, муж гуляет – можно, а вам гулять ни в какую нельзя?
– Разумеется.
– Разумеется? – изогнул бровь Евграфов.
– Конечно! Чего тут удивительного? Мужчина – это одно, а женщина – совсем другое.
– Ах, вот бы вы сказали эти золотые слова моей жене! – И Евграфов, нажав на тормоза, остановился недалеко от стрелки, показывающей поворот на Ивановку.
Девушка вылезла из машины, стройная, молодая, со смеющимися глазами, сказала ему кокетливо-озорно (теперь можно быть смелой, она в безопасности):
– Спасибо вам большое! Желаю вам сделать настоящее открытие.
– Эй, постойте! – крикнул Евграфов. Он и сам не знал, что с ним происходит. Ему хотелось быть легким, щедрым, добрым. – Вы знаете, кто я такой? Я художник.
– Вот это больше похоже на правду, – рассмеялась девушка.
– Хотите, я нарисую ваш портрет? Прямо сейчас, вон в том лесочке? На фоне вековой ели?
– Зачем же в лесочке? – она насмешливо качала головой. – И потом, я совсем не та, чьи портреты рисуют художники.
– Вы та! – клятвенно заверил Евграфов. – Вы именно та!
– Ну, я пошла, – ускользала она. – До свиданья. Еще раз – большое спасибо!
– Постойте же! – крикнул Евграфов. – Я хочу подарить вам свою картину.
– В самом деле? – Она, честно говоря, смотрела на него с недоверием.
– Да, в самом деле. – Евграфов поспешно вылез из «Жигулей», открыл багажник и, развернув холстину, вытащил из груды картин копию «Обнаженной» Ренуара. – Вот, – протянул он девушке. – Возьмите. Это мой подарок.
– Это ваша картина? – Удивление ее было искренним и, самое главное, глубоким.
– Да, конечно. – Евграфову не было жалко копии, хотя она стоила немалых денег.
– И вы сами нарисовали ее? – щеки девушки, как и щеки «Обнаженной» Ренуара, пылали румянцем.
– Разумеется. – Евграфов вытащил из кармана записную книжку, размашисто написал телефонный номер и, вырвав страницу, протянул девушке. – Если захотите найти меня, позвоните по этому телефону.
Она не протянула руку, потому что обеими руками крепко держала копию «Обнаженной», любуясь ею (и несколько стыдясь этого, конечно). Тогда Евграфов сам положил листок поверх «Обнаженной».
– Счастья вам! – Сел в машину, хлопнул дверцей и сорвался с места на большой скорости.
В боковое зеркальце он еще долго видел, как девушка стоит на обочине и провожает взглядом «Жигули». Евграфов усмехнулся.
Вскоре девушка исчезла из поля зрения, и Евграфов, увлеченный дорогой, даже, кажется, вовсе забыл о ней.
У Дорохова он свернул с шоссе на местную дорогу и поехал по направлению к Рузе. Где-то вот-вот должен был открыться поворот в нужный ему Пансионат.
И он открылся, и Евграфов с легким сердцем нырнул в глубину леса.
Антонина Степановна (Тонечка) уже поджидала его. Всякий раз, в воскресенье, примерно в это время, она выходила на дорогу, высматривая вдалеке голубые «Жигули» Евграфова. И, когда наконец дожидалась, радовалась Евграфову, как дитя, улыбалась ветхой, старческой, но такой осиянной, горячей улыбкой.
– Ах, Кант, – как обычно, сказала она, – я, право, начала беспокоиться. Дороги нынче такие страшные, такое напряженное движение, а тебя нет и нет…
– Ну что ты, Тонечка, какое там движение. Шоссе почти пустынное, – улыбнулся Евграфов. – Давай садись…
Евграфов называл Антонину Степановну «Тонечкой», так было удобней, привычней, хотя шел «Тонечке» восьмой десяток.
Антонина Степановна села в машину, и в пять минут они подъехали к главному корпусу Пансионата. В сущности, это был обычный дом престарелых, но именовался он почему-то Пансионатом, причем с большой буквы.
Евграфов, как обычно, вытащил из багажника плетеную корзину, прикрытую сверху серой холщовой тряпицей.
– Ох, ну опять ты за свое, – с неудовольствием проговорила Антонина Степановна, хотя неудовольствие ее было показное, нарошечное. – Сколько можно просить тебя, Кант!