Шрифт:
– И то верно! – спохватился Илья. – Вы уж не серчайте. Поотвык я малость от людей. Завсегда либо батюшка, либо матушка гостей привечают, так что… Ты, Тимоха, как в сени выйдешь, там дверь есть, в чуланчик. В чуланчике – погреб, рогожу сдвинуть да крышку поднять. Редька там, чеснок, грибы… Репа… Каши хотели? И каша там гороховая, в сенях, тулупом драным накрыта. Миски и ложки на полках. Хлеб-соль, вот, у меня возьми. И щи из свежей крапивы… Ведерко с водой колодезной, – вон оно…
Парень пожал плечами, поднялся, взял у Ильи хлеб и мешочек с солью, перенес и бережно положил на стол перед своими спутниками. Туда же поставил щи. Вышел в сени. Было слышно, как он открывает дверь в чулан и чем-то там гремит.
Пока Тимоха собирал на стол, Илья повнимательнее присмотрелся к странникам. Мальчонка, тот был один в один Егорка Горыныч, хотя какой он теперь Егорка, – сколько лет прошло… Но только по виду. Того за что Горынычем прозвали? За шалость. Есть гриб в лесу, плотный такой, белый весь, пырховкой зовется. Только белый он, пока сорвать можно, да сварить. А когда время прошло – становится он цветом, как медведь. Сверху отверстие. И ежели наступить на него – выпустит облако пыли, не отмоешься. Вот Егорка и придумал: наберет грибов таких, высыплет из них пыль в стебель дягиля, потом как дунет с другой стороны – ни дать, ни взять, змей огнедышащий… А зимой на ледянках – сколько раз себе нос расшибал… Теперь-то уж, небось, семьей обзавелся, давно его Илья не видел. Мальчонка же сидит себе смирненько, глаза в стол уставил, руки убрал, и молчит.
Старец тоже молчит. Степенный такой, хоть и худощав на лицо. Волосы седые, усы прячутся в бороде, а борода уткнулась в грудь. Глаза светлые… Хотя, постой-ка… Как же это сразу… Там, где у людей зеницы, у старца – вроде как пленкой светлой подернуто… Ахнул Илья про себя.
Хорошо, Звенислов возвернулся. Этому палец в рот не клади, егоза, ровно на гвоздь сел. Иной одну мису целой не донесет, половину порасплескает али порастеряет, – этот сразу пять тащит. Две на ладонях, две на сгибе в локтях приспособил, и еще одну – на голове. Ба! Еще и ложки за пояс заткнул.
Метнул на стол, снова исчез – снова тащит. Молока кринку, – про молоко Илья и позабыл совсем. Вот тебе и гость; словно век тут жил. Распоряжается… Но с другой стороны – сам же сказал, чтоб на стол собрал. К тому же, в народе как говорится? Гость в дом – радость в дом, все что есть в печи, все на стол мечи. Только это вроде как про званого гостя говорится… А еще, помнится, деды рассказывали, а им – их деды, что будто бы из поколения в поколения предание передается: коли пришел гость, накорми-напои; нет ничего в доме – в лепешку расшибись, укради – а не выпусти из дома голодным да уставшим. В старину за воровство люто казнили – руки рубили без всякой пощады, но коли поневоле, для гостя, тут прощалось. Впрочем, воровство – оно не в обычае было, да и осталось не в обычае – вон они, избы, не заперты стоят, ворота открыты, ежели не ночь…
Наконец, принялись обедать. Степенно, не торопясь. Илья разломил душистый хлеб, – мать в него что-то добавляет, травы какие-то, для запаха пряного и сохранности лучшей; день полежит, не счерствеет, а коли на солнышке немного подержать – так и вообще, будто только что из печи, – посыпал солью. Взял репу. Странники же щам честь воздают. Поначалу старец зачерпнет, выхлебнет, руку к столу опустит; за ним Тимоха, тем же порядком, потом Васятка. Снова старец. Закончились щи, крошки хлебные со стола смахнули с ладони, и в рот. За редьку взялись. Звенислов себе такую ухватил, что и глянуть страшно. Вот ведь уродилась – дубина дубиной. Такой зайца пришибить можно, ежели метнуть удачно. И ведь осилил! Потом репу, с голову величиной, одолел. Грибов мису, с чесноком. Залил ковшом воды колодезной, к стене отвалился, руки на пузе скрестил, глаза в потолок. Лицо счастливое, ровно сто гривен на дороге отыскал.
Васятка со старцем – те менее проворные. Они больше на кашу гороховую налегли, мать давеча большой горшок сготовила.
Наконец, все вроде как насытились. Наелись-напились, мальчонка ложки-миски ополоснул, сохнуть положил. Теперь и поговорить можно.
– Вы, говорите, много по белу свету странствуете. А вот такие… калики перехожие, вам не встречались? – осторожно спросил Илья.
– Это кто ж такие будут? – встрепенулся Тимоха.
– Ну, это… – рассказал Илья, что от дедов слышал, как помнил, так и рассказал. – Не видали таких?
Мог бы и не спрашивать. Ответ у Звенислова на лице читался.
– Знаешь что, Илья, человек ты, по всему видать, хороший, одно плохо – лет тебе много, а ты все в байки разные веришь. Сказка же, она… Да чего там далеко ходить, обещано было – коли приветят хозяева ласковые, песню пропеть, сказку рассказать. Насчет песен, тут я не силен, врать не буду, это ты Бояну поклонись, а рассказать…
Не зря народ прозвания дает, ох, не зря! Зазвенели слова, полилась речь ясная, чистая, озорная. Позабыл Илья о своем недуге, слушает. Вроде и не в избе он, а там, где действо происходит. Тимоха же, как нарочно, такие потешки выдал, что только посреди мужиков и рассказывают. Их еще заветными называют. Про то, как заяц обещался лису осрамить; один раз обещался, а вышло трижды. Да про то, как молодец с купцом рассчитался, когда тот его в работники нанял, а ничего за год не заплатил, – обманул. Ну, ту самую, когда он еще лошадь с телегой поперек забора перепряг, когда купца дома не было, одна купчиха оставалась… Еще чего-то. И как рассказал: ни одного слова запретного, срамного, обидного не произнес. Илья хохотал, – на другом конце деревни слыхать было, – аж раскраснелся весь, ровно после бани. Смолк, наконец, Звенислов, а не то – уморил бы до смерти.
Вытер Илья глаза, – рукава у рубашки мокрыми стали, и не заметил как, – спохватился.
– Да что ж ты при малом-то такое? – спросил с укором.
Тень пробежала по лицу Тимохи.
– Повоевали дикие деревню, в которой он с отцом-матерью жил, – тихо сказал он. – Что смогли – забрали, остальное – огнем пожгли. Отца на дворе… Мать – в полон. Сам чудом в живых остался… Выше сердца копье прошло. Выходили. Вот только с поры той – не говорит и не слышит.
– Что, совсем? – сказал, чтобы хоть что-то сказать, Илья. Глянул на Васятку, и так его болью прошибло с макушки до пяток, что мало волком не взвыл.