Шрифт:
“ЕЛЬЦИН – УРОД!”
“ТОЧНО!”
“СОСАТЬ ТЕБЕ СОЧНО!”
Ниже отметились студенты, чьи мысли, вероятно, больше занимала учеба, нежели политика:
“КАНТ – РОЖА!”
“ГЕГЕЛЬ – ТОЖЕ!”
“А ВЫ – ДВА ПРИДУРКА —
НИ РОЖИ, НИ КОЖИ!”
Там были еще надписи – старые, стёршиеся, накарябанные, возможно, в восьмидесятые или даже в семидесятые годы. Я начал их разбирать, но тут меня позвал Петр Алексеевич. Когда я зашел в заповедный закуток, он, нагнувшись, рылся в портфеле.
– Садитесь, Андрюша…
Я был счастлив, что могу, наконец, с ним поговорить, стал садиться в черное кресло, низкое, продавленное, – и вдруг, едва не потеряв равновесие, резко плюхнулся в него, словно рухнул в гадкие мысли посреди возносимой небесам молитвы.
– Вот, – Петр Алексеевич достал из портфеля небольшой ярко-красный, словно рдеющий стыдом термос, поставил его на журнальный столик, отвинтил от него крышку и налил в нее.
– Спасибо, я чай не буду.
– Это не чай… – улыбнувшись, сказал он. Его веселые татарские глаза хитро сузились.
– А что же тогда? – понизив голос, удивился я. Стало весело и легко. – Вон чаинки ведь сверху плавают.
– Это не чай! – повторил он с добродушной настойчивостью и поднес крышку к моему лицу. В нос ударил крепкий запах портвейна.
– Только без паники! – веселым шепотом предупредил Петр Алексеевич, увидев мою испуганную физиономию. – А чаинки – это для конспирации. Понимаете?
Мы выпили из крышки, сначала я, потом он. Что-то стали обсуждать. Я задавал вопросы – он отвечал. Но понимания, которого я ждал, между нами всё не возникало, и вообще никакого понимания не возникало. Однако ощущение веселости и легкости сохранялось. Петр Алексеевич говорил рассеянно, невпопад, путался в словах, как спросонья путаются в одежде. Скоро и мне передалась его рассеянность. Я вдруг вспомнил, что дома нет ужина, и нет вообще ничего: ни еды на завтра, ни чистых простыней, ни телевизора, чтоб посмотреть. Есть только окурки и невымытая со вчера посуда. Ну и пусть… Портвейн наполнил голову вялостью и глупым благодушием.
– Тут у меня история случилась, вернее – не случилась, – неожиданно со смехом поделился Петр Алексеевич. Он поправил свои растрепанные волосы. Я всем видом выразил готовность слушать. – Решил тут студентку соблазнить. Понимаете?
Я кивнул, изобразив на лице понимание. Он только рукой махнул:
– Да что вы в этом можете понимать?! Вы – молоды, вам и так все калитки открыты. В общем, – он хмыкнул, – понял я, что она согласна, и пригласил к себе домой. Ну, разумеется, приготовил заблаговременно две бутылки вина. Сидим, понимаете, разговариваем, винцо потягиваем. Проходит час. Надо, говорю себе, Петр Алексеич, действовать решительнее. Повел ее в кабинет, где диван, ну, вы были у меня, помните.
– Не-е, – я помотал головой и вдруг почувствовал, что сильно пьян. – Не был.
– Эк вас развезло, Андрей. Сейчас поищу… – он полез в портфель, стоявший на полу. – Где-то у меня… бутерброд.
– Да ладно, – отмахнулся я.
– Нет, не ладно, – сказал он. – Сейчас вас внизу охранники остановят, в сумке начнут рыться. О, вот. Берите. Берите, говорю. С сыром.
– Спасибо.
– Я продолжу, если позволите. Пошли мы в кабинет, а у меня там портрет Бердяева висит. Там он такой одухотворенный на портрете. Она как увидела – нет, говорит, при Николае Александровиче не буду. Я ее и так и эдак. Чуть не со слезами. Она – ни в какую, не снизошла, как говорится. Не буду, понимаете, и все тут. Снимайте. А портрет высоко висит – у меня потолки-то ого-го, старый фонд; пока к соседу ходил за стремянкой, пока снимал портрет, еще хотел чего-то, а как спустился с этим портретом вниз – чувствую, что расхотелось.
Я слушал его и жевал бутерброд. Он мне показался совершенно пресным. Сильно кружилась голова.
– А экзистенциалисты эти ваши… – продолжил он. – Да какие они, к лешему, экзистенциалисты. Без Бога, без судьбы, пронизывающей болью… Ну, как вам моя история?
Я был не в том состоянии, чтобы осмысленно реагировать на “его историю”. Только кивнул и всё. А дальнейшее – все как-то было смутно. Помню, спустился на первый этаж, почему-то один, и меня в самом деле остановил охранник. У него были густые золотистые усы и огромное обручальное кольцо на жирном пальце. Он что-то спрашивал, я не понимал что. Смотрел на него невинными пьяными глазами и улыбался. Наконец понял: надо предъявить сумку в раскрытом виде – на факультете участились случаи употребления наркотических средств. Охранник отвел меня к своему столу, долго копался в сумке толстыми пальцами, доставал и возвращал на место ее содержимое: “Теология” Пауля Тиллиха на английском, складной зонтик, тетрадка в клеточку, запечатанная пачка презервативов. Потом разочарованно кивнул и велел уматывать пока, он не вызвал патруль.
– Черт! Я думал, ты уже умотал оттуда, – раздраженно произносит Гвоздев. – Черт! Черт! Короче… там у тебя в чемодане – это не свечи.
ВНИМАНИЕ! СОВЕРШИЛ ПОСАДКУ РЕЙС 153
АВИАКОМПАНИИ “ФИНЭЙР”.
ХЕЛЬСИНКИ – САНКТ-ПЕТЕРБУРГ.
– А что же там? Золото-брильянты? – я почти смеюсь. Гвоздев всегда умеет насмешить. Выхожу вместе со всеми в длинный коридор, стены которого скрыты огромными рекламными плакатами. Впереди паспортный контроль, потом ожидание багажа. Общее ощущение – как после болезни. Будто ты окончательно вернулся в свое собственное тело. Вокруг земные звуки – гулкий ритмичный стук шагов, громкая разноязычная речь, телефонные звонки.
– А то самое, дорогой, чем он тебя угощал, от которого рай на земле делается. Вот что… слушай меня внимательно.
– Ладно, – говорю, – Лёнька, кончай прикалываться. Мне сейчас некогда. – Я перекидываю рюкзак на другое плечо и неторопливо иду к кабинкам паспортного контроля.
– Погоди, – говорит Гвоздев, – трубку не вешай. Послушай меня… Джек в эти пластины для геморройных свечей гашиш запаковывает. Понял теперь?
Я останавливаюсь и замираю на месте.
– Ты шутишь…
Мимо проходят пассажиры, кто-то задевает мой рюкзак. Я стою с телефоном, прижатым к уху, и беспомощно оглядываюсь по сторонам. Перед глазами рекламный плакат нидерландской авиакомпании – круглая в полстены физиономия молодой модельной стюардессы. Мой взгляд сразу выцепляет улыбающиеся губы в ярко-красной помаде, они тут же уплывают на второй план, пропадают, остается напомаженная улыбка, а потом и вовсе только один цвет от помады, предостерегающий, ярко-красный.