Шрифт:
— Входи, добрым людям товарищ, — проговорил второй страж, и указав перстом на дверь, пошел по лестнице вниз.
Тимоша постоял немного и, собравшись с духом, толкнул дверь. Он окунулся в шум и дым — будто в кузню нырнул — оттого и не смог понять сразу кто-где и что вообще творится вокруг: слышал только многие как бы дальние голоса и видел огни свечей, средь которых мелькали люди — неясные, словно тени.
Внезапно совсем рядом оказался некто: не то мужик, не то баба: в шапке с бубенцами, из-под шапки — волосы ниже плеч, в высоких немецких сапогах с кистями, в немецкой же рейтарской куртке желтой кожи, рукава кверху от локтей разрезаны, а лицо так заляпано белилами да румянами будто у кабацкой гулёны. Обхватив за плечо крепко — сразу пропали всякие сомнения: мужик — второй рукой сунул прямо в лицо такую ендову — коню впору. Тимоша отшатнулся, но ряженый держал его крепко. Оскалив зубы, крикнул: «Пей, добрым людям товарищ! Пей без сумненья!» И тут — ещё раз Тимоша охнул неслышно — по голосу признал ряженого — Кузьма Иванович!
Из тумана выскочил ещё один ряженый, а с ним — две жёнки — пьяные, крикливые, простоволосые.
Тимоша озирался, соображая. Вдруг сразу стало совсем тихо и возле Тимоши оказался невысокий, мелкий лицом мужичонка, в лапотках, в чистом тонкого холста портище. Руки у него были маленькие, белые и держал он в руках длинные чётки — будто капли застывшего мёда повисли в воздухе.
— Дай ендову, — тихо сказал мужичок; и ряженый тут же поднес ковш прямо к его губам — тонким и бесцветным. Мужичок чуть пригубил вина — будто поутру на свадьбе с травы росы выпил — прикоснулся к губам рукавом рубахи. Проговорил распевно:
— Доброе вино, сладкое. Пей, добрым людям товарищ.
И Тимоша — неизвестно почему — враз покорился его тихому голосу, от которого иного, кажется, бросило бы в сон, ан нет — все кругом слушали так, словно райская птица пела: со вниманием и всевозможным умилением.
Тимоша, скосив глаза на мужичка, выпил один глоток, другой — все вокруг в лад захлопали в ладоши, загомонили складно: «Доброе винцо, погляди донцо, и мы все люди донные добре упоенные!»
Тимоше вдруг стало покойно и радостно: вино и впрямь было добрым — не пивал слаще, и привечали его, как равного, донные люди — мужики да бабы пройди свет, изведавшие все до дна. Ему захотелось не ударить в грязь лицом — предстать перед ними этаким бывальцем из тех, что не дома сидят, а и на людях говорят. И Тимофей, осушив ендову до дна, и ещё ничего не почувствовав, поясно поклонился мужичку в лапотках и произнес вежливо:
— Благодарим за угощение!
— Молодец! — воскликнул мужичок. Знает, кому кланяться, кому челом бить!
Поглядев на притихших питухов, сказал:
— А кто иной вежеству не учен, и тому — где пень, тут челом; где люди — тут мимо; где собаки дерутся — говорит: «Бог помощь!»
— Так ведь мы, господин, читать-писать не горазды, а твоей милостью пряники едим писаные, — сладко пропела простоволосая большеглазая молодуха. И с немалым лукавством добавила: — А вели, милостивец, вежливому человеку грамоту свою изъявить.
Мужичок шутливо ткнул молодуху в бок и сморщился лицом — засмеялся.
— А ну-ко, голубь, чти, што на донце у ендовы написано. Тимоша повернул пустую ендову, громко прочел: «Век жить, век пить!»
— Так-то, голубь, — проговорил мужичок и в другой раз сморщился личиком.
— А ну, чти еще! — и ткнул перстом в стенку ендовы. «Пить — умереть, не пить — умереть; уж лучше пить да умереть!» И рядом: «И пить, и лить, и в литавры бить!» — Тимоша прочая все громко, внятно, истово, как на клиросе стоял.
— А верно ли то сказано? — спросил хозяин, как будто бы вскользь, промежду прочего, но Тимоша и тут уловил: сей вопрос важнее прежних.
— Доброе дело — правду говорить смело. И ты за то меня, Леонтий Степанович, не суди.
— Ох, прыток, вьюнош, — снова засмеялся мужичок. — Нешто мое имя-отчество у меня на лбу написано?
— Не колдун я, — угадчик. Сколь живу — столь и на людей гляжу. И не просто так гляжу, а со смыслом. И всякого человека стараюсь распознать, каков есть? Вот так же и на тебя глядел — и понял: не простой ты человек доброй: хоть бы сермягу тебе носить, а доброродства твоего от глаза не скрыть.
Леонтий Степанович от удовольствия аж зажмурился. И не заметил, что Тимоша на первый его вопрос не ответил, обошел его хитростью.
— Ладно, ладно говоришь, вежливый человек. Чую я — быть тебе добрым людям товарищем, подлинно. А теперь — к столу.
И хозяин, обняв Тимошу за пояс, пошел впереди прочих к свечам, к ендовым и чарам, к блюдам и всяческим брашнам, а за ними, ударяя в такт ладошками, приговаривая и поплясывая, двинулись пестрые, пьяные гулевые люди.
Встав во главе стола, в красном углу, под образами, завешанными плотным холстом — чтоб не видели святые угодники буйства и пьянства, срама и богохульства — Леонтий Степанович по-скоморошьи воздел руки и в тишине, мгновенно наступившей по мановению его всемогущих дланей, произнес тихо:
— Послушаем, братья и сестры во диаволе, премудрость язычника Соломона, царя и чародея.
Плещеев замолчал и кивком головы позвал к себе маленького человечка почти карлика — одетого в рясу, но без наперсного креста.
Карлик ловко прошмыгнул к Леонтию Степановичу и по-собачьи преданно глянул в лицо ему.
Плещеев, важно прикрыв глаза, сел на лавку и тихо произнес:
— Начинай.
Карлик встал на лавку и неожиданно густым и красивым голосом начал читать: «Кратка и прискорбна наша жизнь и нет человеку спасения от смерти. Случайно мы рождены, и после будем как небывшие: дыхание наше — дым, и слово — искра в движении нашего сердца. Когда искра угаснет, тело обратится в прах и дух рассеится, как воздух, и имя наше забудется, и никто не вспомнит о делах наших, и жизнь наша пройдет как след облака, и рассеится, как туман, разогнанный лучами солнца. Ибо жизнь наша — прохождение тени и нет нам возврата от смерти.