Шрифт:
— Что ты сказал ему? — спросил Тимоша.
— Не дело царским сыновьям таскать дерьмо. Вы можете убить нас, но не заставите и прикоснуться к кади.
И через совсем малое время тюремщики пригнали двух колодников, одетых в страшную рвань — полуголых, грязных, заросших длинными, спутанными волосами и бородами — и те, покорно подхватив кадь, выволокли её прочь.
С тех пор, как Тимоша появился у Вергунёнка, в комору перестали таскать битых и пытанных, а затем и вообще перевели их обоих в другую башню, одев на Тимошу халат и чалму, а Вергунёнка оставив в прежней одежде.
Новая комора оказалась больше и светлее старой. На полу лежали вытертые ковры с засаленными подушками, да и кормить их стали лучше.
Через некоторое время пришел к ним почтенный Рахмет-маалим и как ни в чем не бывало стал снова заниматься с Тимошей языками турецким и арабским и читать «Коран».
Вергунёнок, присоседившись, турецкому языку учился с удовольствием, но на «Коран» даже не смотрел, почитал за грех.
А когда оставались два подыменщика, сиречь самозванца, одни, то только о том думали и говорили, как им из неволи уйти. И решились они на превеликую дерзость, точно зная, что если замысел их удастся, то, может быть, окажутся они за воротами замка, а если не удастся — не сносить им голов. И, решившись, стали они ждать весны, а пока без конца обсуждали задуманное и ещё — спорили о том, что станут делать, вырвавшись на свободу. И оказалось, что хотя оба они — царские дети и оба одного и того же хотят взбунтовать Московское царство от края до края, — каждый из них совсем по-разному мыслит о сем великом деле.
— Да пойми ты, голова-шабала, [6] — говорил Тимоша Вергунёнку, — царя свалить могут только дворяне, кои вконец разорены поборами ради ратной службы, малые начальные люди, обобранные начисто дьяками да воеводами, стрелецкие десятники да сотники, что из-за безденежья и бескормицы готовы хоть сейчас к бунту свои полки подбить; попы, обретающиеся в скудных приходах, купцы середней руки да городские мастера, невесть за что несущие в государеву казну налоги.
6
Шабала, шебала — ветошь, лохмотья. Здесь — в значении дрянная голова.
— Ох, кого пожалел, князь Иван Васильевич, — с издёвкой отвечал Вергунёнок. Дворян да писцов, да попов, да купчишек! Эки страдальцы — с голоду опухают, голы-босы меж двор скитаются!
— А ты, Иван, зубы не скаль, то не шутейно тебе говорю — дельно, взаправду. Посуди сам: сидит на земле помещик — не князь, не боярин, малый служилый человек. И дана ему деревенька иди починок, а в той деревеньке десяток мужиков, ну пускай два десятка. И должны те мужики помещика прокормить-пропоить, одеть-обуть, жену его да детишек обеспечить, а ну, как у помещика детей не один-два, а пять, либо шесть?
— А у мужиков что же ни жён, ни детей нет?! — взрывался Вергунёнок.
— Ты погодь, погодь, — отвечал Анкудинов, — пока не о том речь, дойдем и до этого. Ты меня до конца послушай.
— Ну-ну, — говорил Вергунёнок и приподымал брови, скучая.
— Так вот, — продолжал Тимоша. — Помещик, скажем, сам-седьмой, а мужиков у него двадесять. И хорошо, коли сам помещик с плугом ходит да и урожаем бог милует, а ну, как поместник сей тунеядец и бражник? Да неурожай, да ему же и на войну идти? А на смотр надобно ему ехать конно и оружно и не в тягилее, а в кольчуге, в шеломе и на коне добром. А где ему всё сие взять, когда трех урожаев не хватит, чтоб добре ему одному на войну снарядиться?
И приезжает тот поместник на государев смотр, а там любой пищик, на него глядя, зубы скалит, и срамят его бояре да думные дьяки и лают, а то и бьют на виду у иных многих. Сам я не однорядь зрел: сидит такой воин на кляче, в латаном тягилее, с дедовским мечом на бедре, а боярин, что смотр учиняет, кулаками перед носом его машет, бородою трясет, смотрит зверообразно и орет: «Заворовался, тать! Захребетником в деревеньке сидишь! Государевой службы не блюдешь! Бражничаешь да ерничаешь, сучий сын!» А передохнув, пужать начинает: «Собью тебя, вора, со двора, иного — доброго человека — на землицу твою посажу, а тебя в яму метну, покуда протори государю не выправишь!»
И сползает поместник с коня, бухается боярину в ноги: «Не погуби, государь, не вели казнить, вели миловать! Вот те крест святой, приеду вдругорядь в кольчуге и с самопалом и на коне добром».
Уезжает со смотра поместник, а каково на сердце у него? Каково на душе? Живым бы того боярина сжевал и собакам на прокорм выплюнул.
— Ох, бедный поместник, ох, несчастный, — скоморошничал Вертунёнок. А вернется в деревеньку — семь шкур с мужиков спустит, а к следующему смотру явится и конно и оружно.
Тимоша все слышал, но сказанное Вергунёнком как бы мимо ушей пропускал.
— Ты дале слушай, Иван, — досадливо морщась, продолжал Анкудинов.
— А возьми пищиков да подьячих, да ярыжек, да иных малых приказных людей, что по всему царству сидят.
— Как пауки сидят, — перебивал его Вергунёнок. Тимоша отмахивался:
— Много ли подьячих видал? Пошто говоришь непотребное, всех! — подравнивая под одного-двух кровопивцев? Грабят и приказных людей большие государевы люди — бояре да думные дьяки, да скольничьи. И даже более того скажу: есть и среди ближних царю людей некоторые недовольные: иные себя обделенными считают, другим не в честь места дадены, третьи — немецкие государства почитают порядочными против нашей бестолочи да сумятицы, и из-за того и Думу и самого царя полагают не способными государственные дела править.