Шрифт:
– Ходят здесь всякие…
Я был для разогрева. Следом шел более классово внятный человек – тот самый, который «Однолюб» (подробностей его жизни мы, конечно, не знали). Он читал продавщице (имя-отчество узнавалось заранее у аборигенов) вирши, довольно шустро зарифмованные, про все ее душевно-телесные красоты. Сердце ее оттаивало, но не настолько, чтобы лезть под прилавок. Но такая мысль уже зарождалась в ее голове. Затем появлялся инфернальный Лазарь Лаузенберг. Мы – это было его заранее оговоренное требование – удалялись. Никто из нас так и не узнал, что делал Лазарь с продавщицами. Показывал фокусы, вынимал из укромных мест – ушей, например, – конфетки, просто угадывал, где спрятано спиртное, – но без пары бутылок он не возвращался. Мы любили потом из окон смотреть, как к лабазу двигались комсомольские вожаки. Они не спешили – без них поезд не отойдет. Они были уверены, что для них-то отложено. Им даже корочки свои красные не надо было предъявлять.
– Ваши уже отоварились, – злорадно сообщали вожакам продавщицы.
– Наши? – Тут до них доходило.
Назад не заберешь, но в их сердцах копилась ненависть. Она вылилась в то, как были подготовлены благодарственные отношения в наши профильные союзы. Мне и графикам написали, за подписью самого высшего комсомольского начальства, что, конечно, мы проделали огромную творческую работу, просвещали, отражали, одухотворяли. Но вместе с тем – какова была обида! – работали не в полную творческую силу. Нашим коллегам в союз композиторов, как стало известно позднее, подобные грамоты пришли через пару дней.
В купе каждый занимался своим делом. О. Яхнин рисовал как подорванный. У него уникальный изобразительный дар – рисунок наращивал объемность, доходил до трехмерности, затем самоубийственно, из боязни натурализма – самостирался. Если вовремя не отобрать у него лист, возникал драматический вопрос законченности: сам он остановиться не мог. О качестве разрешения его персональной оптики можно судить по такому факту: двумя-тремя цветными карандашами Олег рисовал десятки. С ленинской головой, все честь по чести. Чтобы не заподозрили в фальшивомонетничестве, ставил на ассигнацию цифру не десять, а пятнадцать. Матерый БАМовский народ балдел и предлагал любые деньги «за пятнашник»: места были бедны на развлечения, а тут владелец банкноты становился бы душой любой компании. Вторым даром Яхнина было стихийное свободолюбие. Он мало что знал об устройстве нашего государственного строя. Как-то поезд остановился в открытом поле. Раздался шум снижающегося вертолета. Из него вышел человек небольшого роста, приятный аккуратным узнаваемым газетным лицом. Кирпичев с его профессиональной памятью тут же прокомментировал: «Гляди-ка, главный комсомолец». Наши вожаки поездного розлива (все как один – из комсомольской номенклатуры разных городов: работа на нашем поезде была хорошей ступенькой карьерного роста, даже на места проводниц проводился конкурс) почтительно приняли старшого под руки. Отдав рапорт, повели его по вагонам. Дошли до нашего. Вожаки представляли своему начальнику нас – и все с каким-то судорожным весельем.
– Это наш композитор. Это – певец.
И тут вожак наткнулся на ничего не подозревавшего Яхнина, вышедшего из купе в коридор. Тот свободолюбиво отодвинул вожака плечом (Яхнин небольшого роста, но в юности был борцом). Обалдевшие от такой наглости поездные комсомольцы, сглаживая неловкость, радостно возвестили:
– А это наш художник.
Дескать, что с него взять, имеет право на некоторую шероховатость. Главный вожак, проходя, похлопал Яхнина по плечу и бодро бросил что-то вроде:
– Ну что, художник, не подведешь, отобразишь нам БАМ?
Не таким человеком был не проспавшийся Яхнин, чтобы простить столь неуважительное отношение к себе и своему искусству.
– А пошел бы ты… на…
Комсомольцы окаменели. Мы, признаться, тоже. Объяснять Яхнину, кого он послал, было поздно, да и бесполезно: закусил удила. И тут я увидел, что такое настоящий партийный (главный комсомолец был наверняка уже членом ЦК КПСС) руководитель высшего звена. Остановиться и «стереть» Яхнина всеми своими полномочиями? Был большой шанс, что маленькие вожди настучат: потерял лицо, ввязался в конфликт с какой-то творческой шантрапой. Не заметить? Тоже чревато: куда подальше посылают, а он делает вид, что не слышит. Не справился с внештатной ситуацией. Вожак, видимо, мгновенно прокрутил это все в голове. И среагировал абсолютно профессионально, если вкладывать в это слово долгий советский опыт нежелательных, не постановочных контактов властей с реальностью. Он приостановился и посмотрел на Яхнина добрым взглядом старшего товарища. «Эх, и я был в молодости таким же неуемным», – читалось в его взгляде. А вымолвил он следующее:
– Эх, художники, ершистый вы народ. А дело делаете большое.
И с этим мгновенно исчез. Класс! Гвозди бы делать из этих людей. Военный вертолет унес его в небеса. Потрясенные поездные вожди даже не стали смотреть на нас. Бесполезно.
В те времена неудовлетворенного спроса с БАМом была связана определенная мифология. Как будто бы там было полное товарное изобилие, где-то в лабазах на конечных станциях. Якобы залежи западных товаров, которыми государство баловало бамовцев. Моя жена Лена поддалась мифологии и решила извлечь из моей поездки хоть какую-то пользу. Она скопила рублей двести. В дорогу мне была дана дюжина семейных трусов, на каждую пару она пришила кармашек. Предполагалось, что я буду перекладывать денежки по мере смены белья. И завершу поездку на высокой ноте – куплю дубленку. Как оказалось, подобные надежды питали и другие жены. Я истратил свою заначку первым. Дальше пошли композиторы, певцы, рачительный Кирпичев держался до последнего. Тем не менее, когда где-то в конце действительно появился магазин с дубленками, денег у нас оставалось по пятерке на брата. А чего нам было откладывать, везли-то нас за казенный счет. Во времена неудовлетворенного спроса вещи, даже нательные, носились долго. Еще пару лет я, беря с полки стиранное белье, натыкался на трусы с кармашками – знак несбывшихся надежд.
Хотел завершить все на доброй ностальгической ноте. Ан нет! До сих пор тревожит такое вот бамовское воспоминание. Боюсь, оно будет посильнее остальных… Остановка в пути. Какой-то полустанок. Яркое освещение – фары? Стоит катерпиллер – американский бульдозер. Их много было на БАМе – нас удивлял тогда невиданный дизайн – желтое на белом (снегу). Мужиков удивляла катерпиллеровская живучесть. Слышал, как работяги на перекуре делились:
– Тут двое наших, на спор, – сколько двигатель в воде протянет? загнали пиллер в полынью. Уже и не виден почти, а фурычет, сволочь!
Так вот, в свете фар катерпиллера видим: столпились люди. Подошли. На снегу кости, отдельно выложены черепа. Шесть-семь. С пулевыми отверстиями. Мужики курят, местное начальство злится. Есть, видимо, протокол: приходится ждать соответствующие службы, что-то там зафиксировать по правилам. Дело привычное. Ударная Всесоюзная комсомольская стройка была под все подобающие фанфары объявлена только в 1974. В довоенные и послевоенные годы строили зеки. БАМлаг, Амурлаг. Перестраивая старую колею, то и дело находят захоронения. Работяги к такому привыкли, а мы увидели в первый раз. Я представил себе – положено столько-то метров промерзшей земли на столько-то человек. Отогревают землю кострами, бьют ломами. Даже если выполнят план, люди истощены и вымотаны предельно. Расходный материал – не тащить же их назад, в лагерь. Ставят в ряд. Заставляют снять бушлаты – пригодятся для следующих. Темнеет рано… Люди смотрят на звезды. Не на вохру же и овчарок им глядеть. И все. Мы помолчали. Разошлись, не сказав друг другу ни слова. Каждый думал о своем. Вспомнился комсомольский чин, твердивший что-то там о западной контрпропаганде вокруг БАМа. Дурак! Вот они, черепа на белом насте. Какой Запад. Какая тебе еще контрпропаганда!