Шрифт:
– Мама, он тут! – в отчаянии выкрикнула она полушепотом. – Молчи!
– Быстрее! Уходи! Выдашь нас! – испуганно вскрикнула мать и умолкла.
Наверное, она не поняла, что тут – это уже рядом, или побежала собирать Николку.
Любка оглянулась. Чердак закрыт на замок. Оставалась каморка под лестницей. Она была маленькой и узкой, а дверца и того меньше. Мать хранила здесь веники и лопаты, а еще бумагу, которую ей отдавали с почты, чтобы расстилала ее в сильную грязь. Была зима, бумаги накопилось много. Газеты, журналы, почтовые бумажные мешки.
Она живо залезла внутрь. Палец у нее был тонкий, вертушка поддалась легко, задвинула ее с той стороны и зарылась под старые газеты, забившись в угол, который примыкал к мосту, подогнув под себя колени.
И сразу же услышала шаги на первом этаже…
Пьяный отчим, пошатываясь, поднялся по лестнице, остановился у замка, подергал на себя засов. Включил на мосту свет и нецензурно выругался. Потом несколько раз с размаху всадил заточенную железную трость в деревянную дверь.
Дверь выдержала, делали ее на совесть…
Что-то пробурчал про себя, а потом открыл дверь в каморку.
Свет в каморку светил не прямо, а только сквозь щели, лампочка была чуть в стороне. Но когда дверь отрылась, глазам стало больно. Любка заледенела, по телу прокатился животный ужас – в голове стало холодно и пусто. Ее как будто не стало, только сердце, которое билось гулко, отдаваясь ударами в висок, как будто хотело выдать ее. Секунды длились вечность.
Любка перестала дышать, прислушиваясь.
Отчим вдруг с силой ударил тростью в бумагу, проткнув насквозь. Достал и снова воткнул. Любка почувствовала, что не может ни пошевелиться, ни закричать. Железная трость задела голенище валенка, пригвоздив его к полу.
Еще раз трость воткнулась между ног…
Любка смотрела на нее широко открытыми глазами. Сила удара была нечеловеческая, трость прошила годовую связку газет, будто подтаявшее масло, вошла глубоко в дерево половицы…
Отчим снова выругался, выдернув трость, снял с нее наколотую бумагу.
После этого как будто успокоился, работая теперь тростью, как щупом. Зацепив придавленную ногу, попытался сковырнуть, слегка наклонившись. Заметив упавшие и застрявшие березовые метелки для снега, передумал рыться руками, придавил бумагу в том месте несколько раз, успокоившись, когда нащупал еще одну стопку газет, зажатую между ног.
Пробормотав несколько неразборчивых слов, словно с кем-то разговаривал, постоял в раздумье, и, наконец, прикрыл дверцу.
Любка закрыла глаза. Сквозь веки она почувствовала, что отчим выключил свет, а потом спустился по лестнице и остановился, тихо возвращаясь. Слух обострился настолько, что она услышала скрип коленного сустава и тихое шарканье подошвы. Второй раз он поднимался не посередине лестницы, а с самого краю, там, где половица упиралась на деревянную основу.
И снова остановился, замерев. Любка заметила его тень через щель…
Хитрый, осторожный, как будто им кто-то управляет…
И сразу же вспомнила, как пришла к ней мысль отравить его бледными поганками, которые росли в лесу…
О том, что они сильно ядовитые и смерть наступает через несколько часов, она узнала из книг. Дня три она ходила в сильном возбуждении, понимая, что поганки до лета не достать. И почти сразу после этого отчим стал бояться приготовленной еды, заставляя сначала попробовать их с матерью, и только потом ел сам. Словно прочитал ее мысли. Теперь он всегда имел в запасе в рыбацкой сумке, которую всегда таскал с собой, консервы, хлеб. Не опробованная ими в его присутствии еда оставалась нетронутой, плесневея, даже если дома их не было неделю или больше.
И сразу стал прятать опасную бритву, после того, как Любка мысленно примерилась во сне перерезать ему горло. Обычным ножом могла и не справиться. Отчим был высокий, жилистый, мать едва доставала ему до груди. Но миссия оказалась невыполнимой. Трезвый он спал теперь чутко, сразу просыпаясь, если Любка вставала попить воды или сходить в туалет. Запои теперь у него бывали подолгу и частые, дома они уже, можно сказать, уже и не жили, но, зверел сразу, с первой рюмки, с ног никогда не валился, оставаясь в памяти, а если ложился спать, то закрывался на все запоры.
И все это с какой-то необъяснимой силой и интуицией…
Ножи и топоры прятали, но он их всегда находил в любом месте, будь то дома или на улице. И резал скотину, которая попадалась под руку, размазывая кровь по стенам. В доме уже давно не держали ни овец, ни коз, ни куриц. Разве что кошки, которые сами находили к ним дорогу, чтобы умереть.
Отмывая стены, мать теперь тоже не плакала, слезы и у нее давно высохли – и зверела, выдавливая на Любку всю свою боль, разве что не хваталась за нож или топор сама.