Шрифт:
Он рассказал старику о случившимся с ним «недоразумении». Весь внешний облик старика создавал образ человека, которому далеко за семьдесят, его манера говорить выдавала в нём благородное происхождение. Оказывается, он был специалистом по части артиллерии и притом очень талантливым конструктором-изобретателем. И вот, с начала 1919 года его то сажают, то выпускают. Как только его знания как специалиста востребуются, то он выходит на свободу, но проходит какое-то время, и он опять в тюрьме. В его рассказе не было ни капли возмущения, а скорее юмор и покорность судьбе. На воле у него оставались родные, которых не трогали, и когда его выпускали, он жил у них. Теперь уже давно как он не имеет от них никаких известий; живы ли они, не пострадали ли из-за него? Как только началась война, его сразу арестовали и здесь, в Вологде, он сидит второй год, но думает, что скоро перевезут в другую тюрьму.
Допросы отца продолжались, и таких ночей было три-четыре. И тут я могу предположить, что отец испугался не на шутку. Запрос о его личности, который был якобы послан, а ответа не получено, окончательно убил надежду на помощь со стороны родителей. Как знать, а может быть, это был хитрый и расчётливый приём ГБ.
Так прошёл месяц, и однажды Барклай, проснувшись, сказал моему отцу: «Завтра Вас отпустят, молодой человек». Отец был настолько сломлен морально, что не очень в это поверил, но спросил его как он может знать об этом. «Я видел, как Вы выходите отсюда… Одна к Вам просьба. Когда будете на воле, позвоните моему племяннику и скажите ему, что я жив и здоров, но волнуюсь за них. Постарайтесь запомнить номер телефона».
На следующее утро отца действительно освободили. Якобы, накануне было получено сообщение в подтверждение его личности. Он смог продолжить своё путешествие в Ташкент. Племяннику Барклая де Толли он не позвонил, испугался. Правда, уже после войны наводил справки о старике и узнал, что тот скончался в пятидесятых годах на свободе.
Шестидесятые
Почему-то именно после отъезда английского коллекционера отец прилюдно стал рассказывать о случившейся с ним истории во время войны. Было чувство, что он страдал, мучился душевно, метался и не знал, что ему делать.
В то время я, видимо, была не столь наблюдательна, как позже. Но уже и тогда я замечала за отцом некоторые странности, а иногда мне казалось, что он как-то по-особенному говорит по телефону. Это был как бы другой язык, с непохожими ни на что интонациями.
Несколько раз я столкнулась в нашем длинном коридоре со странными людьми, такого вида людей среди наших гостей я не замечала. Лица, глаза, манера держаться, говорить – они приходили из незнакомого мне мира. Встретившись случайно с одним из них в передней (отец только что открыл «ему» входную дверь и пропустил в квартиру), меня оттеснил в комнату и, ни слова не сказав, не познакомив с гостем, плотно закрыл дверь в мою комнату. Это был человек, которого от меня хотели скрыть. Я совершенно не понимала почему. В нашем доме, так широко и открыто принимавшем всех, вдруг появляются люди, которых надо тайно проводить, запирать дверь и громко заводить музыку, чтобы не подслушали… Между мной и отцом не существовало тайн. Так мне казалось!
Прошло много месяцев и начались странные звонки по телефону, и если я брала трубку и спрашивала «что передать папе», то следовал ответ: «Скажите, что звонили из издательства», и сразу короткие гудки, так что спросить, из какого издательства, было уже не у кого. Но голоса издательские я знала, а это были совсем другие, от которых становилось нехорошо на душе, мутило в области солнечного сплетения и сердце сильнее билось в тревоге. Как часто я вспоминала отца до появления коллекционера – и после. Будто его подменили. Он мучился и, видимо, не знал, с кем он может поделиться своими страданиями. Был, видимо, какой-то момент, когда он мог переступить через свой страх, но это не случилось. Однажды в такси (я помню, как мы ехали по улице Пестеля, и отец был в нехорошем раздёрганном состоянии), где-то на повороте на Литейный проспект машину занесло на гололёде и отец буквально упал на меня и, прижавшись к моему уху, зашептал: «Ксюша, я не могу «их» одолеть, я не могу «их» обмануть! А куда мне бежать?! Они здесь повсюду, это не страна, а большой лагерь!»
Я замерла в оцепенении, от неожиданности признания, от боли и жалости к отцу, от невозможности помочь ему и дать совет. Помню, я заплакала и обняв его сказала: «Ты должен бежать…». Он мне ничего не ответил.
В свои семнадцать-восемнадцать лет лет я подсознательно много чувствовала, видела его страдания, но всё, что он мне сказал – это было не для меня, это было выше моих сил. Одно я поняла: что для него это был как бы выхлоп. Он знал, как я его люблю, дорожу им, и всё, что я сейчас услышала, умрёт вместе со мной. Отец признался мне, совсем ещё глупой девчонке, переложив весь груз своей тяжести на моё сердце. Всем своим существом я вдруг почувствовала, как он «их» ненавидит.
Уже позже он много общался с иностранцами. Свободное владение немецким языком и французским, личное обаяние, шарм и незаурядный ум, ко всему прочему – большой художественный талант давали ему возможность заводить знакомства в самых широких кругах общества. Спасать свою душу и совесть было всё труднее. Иногда он совершал длительные многомесячные отъезды в глухую Новгородскую деревню, но и там ему мерещились «они». Он уверял меня, что дядя Вася почтальон именно и есть «связной». В этой игре не получалось у него быть победителем, ведь с «ними» это невозможно, какие хитрые игры ты не затевай против «них», они всё равно будут победителями и пожирателями душ.
Потом я наблюдала, как отца стало затягивать, засасывать нечто дьявольское. И видимо, самообманом в этой игре он получал удовольствие от неё, что-то вроде иллюзий своего могущества, что может кого-то как бы «прикрыть и спасти от "них"». Но годы шли, и его игра с «ними» стала постепенно превращаться в нечто другое. Его упругость, самозащита и независимость переплавлялась, страх исчезал, он больше «их» не боялся, он был с ними рядом. А уже позже я услышала (и своим ушам не поверила), что «они» стали другими: умными, образованными, способными многое понять, – но «не всё простить», захотелось мне прибавить в ответ отцу. Наши разговоры перестали быть откровенными, часто принимали тяжёлый оборот, и отец относился ко мне всё с большей настороженностью, побаивался моей прямоты.