Шрифт:
«Левин взял косу и стал примериваться… Тит <один из мужиков> освободил место, и Левин пошел за ним… Трава была низкая, придорожная, и Левин, давно не косивший и смущенный обращенными на него взглядами, в первые минуты косил дурно, хотя и махал сильно… Они прошли шагов сто. Тит все шел, не останавливаясь, не выказывая ни малейшей усталости; но Левину уже страшно становилось, что он не выдержит: так он устал. Он чувствовал, что махает из последних сил, и решил просить Тита остановиться. Но в это самое время Тит сам остановился и, нагнувшись, взял травы, отер косу и стал точить…
Так они прошли первый ряд. И длинный ряд этот показался особенно труден Левину; но зато, когда ряд был дойден… несмотря на то, что пот градом катил по его лицу и капал с носа и вся спина его была мокра, как вымоченная в воде, – ему было очень хорошо. В особенности радовало его то, что он знал теперь, что выдержит…
В его работе стала происходить теперь перемена, доставлявшая ему огромное наслаждение. В середине его работы на него находили минуты, во время которых он забывал то, что делал, ему становилось легко, и в эти же самые минуты ряд его выходил почти так же ровен и хорош, как и у Тита…
Чем долее Левин косил, тем чаще и чаще он чувствовал минуты забытья, при котором уже не руки махали косой, а сама коса двигала за собой все сознающее себя, полное жизни тело, и, как по волшебству, без мысли о ней, работа правильная и отчетливая делалась сама собой. Это были самые блаженные минуты».
Такое невозможно написать, не изведав самому и этого маханья косой из последних сил, и пришедших ему на смену блаженных минут «правильной работы».
«Шестой день кошу траву с мужиками по целым дням и не могу вам описать – не удовольствие, но счастье, которое я при этом испытываю», – докладывает Толстой приятелю.
Коса, как важнейший рабочий инструмент, если угодно, как важнейший инструмент жизни, стоит в яснополянском кабинете «под сводами» рядом с письменным столом.
«Какая это славная вещь – крестьянская работа! – убежденно говорит Лев Николаевич. – Ни один мускул не остается без упражнения! Иное дело – пахать, иное – косить, молотить, подавать. Везде упражняются разные мускулы».
Но физический труд для него – не просто телесный отдых, не развлечение после долгого неподвижного сидения за письменным столом, не забота о здоровье. Физический труд – душевная и духовная потребность, без удовлетворения которой он не в силах жить и без которой мы не в силах представить себе жизнь Льва Толстого.
«Работаю, рублю, копаю, кошу и о противной лит-т-тера-туре и лит-т-тераторах, слава Богу, не думаю», – пишет Фету. Пишет – «возвращаясь потный с работы, с топором и заступом, следовательно, за тысячу верст от всего искусственного, и в особенности от нашего дела».
Потребность физического труда, убежденность в его необходимости делает такой труд непременным дополнением, а иногда и равноценной заменой труда творческого.
Как-то знакомый мужик, принимаясь вместе с ним за уборку копен, роняет по-своему, по-крестьянски, несколько свысока: «Для развлечения времени – можно». И, видимо, не доверяя способностям графа, предупреждает: «Это будет очень затруднительно». Копна достается в самом деле «затруднительная» – «тяжела возка и уборка», признается Толстой. «Я не переставая работал и очень устал. Не мог спать – руки ныли, но очень хорошо и телесно, и душевно». Не для развлечения!
Илья Львович замечает: со временем в отношении отца к физическому труду появляется «религиозная обязанность».
Вместе с дочерью Марией Львовной, Машей, верной его последовательницей, он строит избу для яснополянской вдовы Анисьи Копыловой, той самой, чье поле пахал шесть часов без отдыха. Сам копает землю, привозит солому, воду, сам месит глину, кладет стены. Для устройства потолка, притолоки, дверей и окон, правда, зовет плотника. Но печную работу опять же выполняет сам; особенно много времени и сил отнимает выделка сводов. Вдвоем с Машей изготовляют и соломенные щиты для крыши.
С 1881 года Толстой проводит зиму в Москве: сыновьям пора посещать гимназию, университет, старшую дочь нужно «вывозить в свет».
Он тяжело переживает разлуку с Ясной Поляной, с деревней. В городе, вдали от природы, среди ужасающей его, непривычной городской нищеты, когда со всех сторон с особенной резкостью бросаются в глаза противоречия, вся бессмысленность, все социальное зло так называемой «цивилизации», его, как никогда прежде, подавляет, мучает «торжествующее самоуверенное безумие окружающей жизни».
5 октября 1881-го заносит в дневник: «Прошел месяц – самый мучительный в моей жизни. Переезд в Москву… Вонь, камни, роскошь, нищета. Разврат. Собрались злодеи, ограбившие народ, набрали солдат, судей, чтобы оберегать их оргию, и пируют».
Чтобы вернуть необходимое расположение духа, он после письменной работы в самой простой одежде отправляется на Воробьевы горы, где рабочие артели заготавливают на зиму для города топливо, наравне с мужиками пилит и колет дрова («Ему это и здорово и весело», – подтверждает Софья Андреевна).