Шрифт:
Он медленно двинулся по кладбищенской аллее между фамильными склепами местной знати – громадинами высотой с одноэтажный дом, новыми и обветшалыми со временем. Под ногами скрипел снег. В небе стоял вороний грай – густой, хоть ножом режь. Мимо, не оглянувшись на Алексеева, пробежала бродячая собака. Бок у собаки был изъеден коростой – лишай, а может, кипятком плеснули.
С утра кладбище пустовало. Алексеев пришёл сюда пешком, не утруждая себя поисками извозчика – ерунда, пять минут хода, ну, десять, если брести нога за ногу. Погода наладилась, бушевавшая ночью метель к рассвету стихла. По дороге Алексеев размышлял, по какой причине ему занадобилось посетить могилу Заикиной, да так ничего путного и не надумал. Будем считать, приспичило.
А это чья могила? Десять каменных столбиков по периметру. Каждый не выше колена. Столбики соединены цепью: темно-серой, мокрой. Скромный обелиск заострен кверху. «Памяти дйствительнаго статскаго совтника, – прочёл Алексеев на плите, – Петра Петровича Артемовскаго-Гулака.»
И ниже: «Преданная жена».
– Не ожидал, – вслух произнёс он. – Извините, Петр Петрович, если не вовремя...
И процитировал напамять:
– Вода шумыть!.. вода ґуля!..
На березі Рыбалка молоденький
На поплавець глядыть і прымовля:
"Ловіться, рыбочки, велыкі і маленькі!"
Що рыбка смык — то серце тьох!..
Серденько щось Рыбалочці віщує...
– Извините, Петр Петрович, – повторил Алексеев.
Вне сомнений, он ошибался и в ударениях, и в произношении ряда звуков. Здешнего наречия Алексеев толком не знал – так, нахватался по верхам, когда жил у брата в Андреевке и Григоровке. «Кобзарь» Шевченко он прочитал с огромным удовольствием, полагал его сочинением изумительным по яркости и патетике, но читал Алексеев «Кобзарь» в переводе на русский язык. Горячо любил украинскую музыку, в частности, оперы Лысенко, пленившие Алексеева своей изысканной красотой. Кропивницкий, Заньковецкая, Саксаганский, Садовский –эта плеяда мастеров сцены ничем не уступала таким знаменитостям, как Щепкин, Мочалов или Соловцов, о чём Алексеев не раз заявлял публично и в переписке. С переводами покойного Гулака-Артемовского он также был знаком и высоко ценил их за мелодичность и мягкость звучания, даже не имея возможности уловить ряд тонкостей.
– Das Wasser rauscht, das Wasser fliesst
Ein Fischer sass daran,
Sah nach der Angel ruhevoll,
K"uhl bis ans Herz hinan...
Оригинал Гёте звучал иначе: твёрже, жёстче.
– Бежит волна, шумит волна!
Задумчив, над рекой
Сидит рыбак; душа полна
Прохладной тишиной.
Сидит он час, сидит другой;
Вдруг шум в волнах притих...
Перевод Жуковского он помнил с гимназии. Оригинал и два перевода – на первый взгляд между ними было мало общего. Разные нюансы, оттенки, акценты. Разный ритм. И всё-таки... «Подробности – главное, – говаривал старик Гёте, автор «Рыбака». – Подробности – Бог.»
– Ну что же ты, Никифор? Ты не спи, ты просыпайся...
Говорили в соседнем ряду. Алексеев сделал шаг в сторону и увидел знакомого еврея. Если в ресторане «Гранд-Отеля» еврей смотрелся чужеродно, то на христианском кладбище его картуз и длинный, наглухо закрытый капот со скруглёнными лацканами выглядели еще более неуместными.
– Жизнь проспишь, Никифор...
Под склепом, на вершине которого скорбел ангел-трубач, спал могильщик. Нет, уже не спал: мутный взор Никифора уперся в еврея, не суля тому добра. Ангел, казалось, тоже был недоволен.
– Ты вставай, Никифор. Дело есть...
– Какое, к бесу, дело, Лёвка?
– Ты уже похмелился, Никифор?
– Ну?
– Бери, пожалуйста, заступ. На карповской могилке оградка покосилась, надо выставить, как следует. Ровненько, по струночке...
– Шо, прям щас?
– Да, Никифор. Ты вставай...
– Карповская? Это Сергей Федотыча?
– Его самого.
– Купца второй гильдии?
– Никифор, не кушай мой характер, я тебя умоляю. Сделаешь?
С немалым изумлением Алексеев наблюдал, как могильщик встает, берёт заступ и без возражений, качаясь на ходу, уходит вглубь кладбища – должно быть, к указанной карповской могиле. Внезапная услужливость Никифора, чья внешность и состояние ничем такую услужливость не объясняли, была изумительна не меньше, чем внезапный интерес еврея к купеческому захоронению.
Обернувшись, Никифор поймал взгляд Алексеева.
– Та то ж Лёва! – развёл он руками, чуть не снеся заступом гипсовый венок с чьего-то барельефа. – Лёвка, понимать надо! Не боись, Лев Борисыч, сделаем в лучшем виде...
Заметил Алексеева и еврей:
– Guten Morgen, Константин Сергеевич! Wie geht es euch?
– Danke, alles ist gut. Und Sie?
– Danke, dass Sie sich nicht beschweren. Alles Gute f"ur dich[2]!
– Извините, – не выдержал Алексеев. – А почему мы говорим по-немецки?
Еврей ухмыльнулся:
– Так ведь Гёте! «Das Wasser rauscht, das Wasser fliesst...» Извиняюсь, забыл представиться. Память совсем истрепалась! Были бы деньги, купил бы новую. Кантор, Лейба Берлович Кантор, разночинец[3].
– Алексеев Константин Сергеевич... Полно, да вы же меня знаете! Откуда, если не секрет?
– Какой там секрет! Можно ли вас не знать, вы человек известный... Что-то ищете? Если могилку, готов подсказать. Здесь мне любая могилка известна. Помните Крылова? «И под каждым ей кустом был готов и стол, и дом...» А где дом, там и домовина.