Шрифт:
Упомянутый сбор на восстановление совпал с окончанием Лейбой-Львом гимназии – с золотой медалью, за четыре с половиной года, прыгая через классы.
Кстати, о личных средствах. По возвращении блудного сына в лоно семьи неизвестными лицами на имя Льва Кантора был открыт счет в виленском отделении «Darmstadter Bank», куда регулярно поступали внушительные суммы. Отправитель неизменно сохранял анонимность, получатель же, узнавая об очередном перечислении, напевал вполголоса «Песнь Земфиры» за авторством поэта Пушкина и композитора Чайковского, более известную как «Цыганская песня»:
– Старый муж, грозный муж, режь меня,
Старый муж, грозный муж, жги меня:
Я тверда, не боюсь
Ни огня, ни меча.
Режь меня, жги меня!
Окончив гимназию, Кантор переехал в Дерпт, где несколько лет изучал медицину в университете, а из Дерпта – поди пойми, с какой радости! – перебрался в губернский город Х, где и завершил образование. Специальностью он избрал офтальмологию; вероятно, ещё и потому что Бася, мать Лейбы, полностью ослепла во время учёбы молодого человека в Дерпте. Одновременно с тем, как Кантор обосновался в городе Х, в местном университете начал преподавать приват-доцент Леонард Гиршман – врач, как говорится, божьей милостью, звезда европейских клиник и лабораторий, член Гейдельбергского офтальмологического общества, с блеском защитивший диссертацию «Материалы для физиологии светоощущения». Лейба – вернее, Лев, как он представлялся на новом месте проживания – ходил за Гиршманом хвостом, ловил каждое слово. Когда Гиршман начал читать частный курс офтальмологии, Лев Кантор стал его первым слушателем, несмотря на то, что помещения для лекций Гиршману не выделили, и тот встречался со слушателями у себя на квартире.
Да, Кантору повезло с этим знакомством. Но Гиршману повезло втрое, и это не прошло мимо внимания любопытствующих. Не успел Кантор получить диплом, как земское собрание разрешило Гиршману соединить офтальмологическую клинику с земской глазной больницей – «въ вид опыта, на три года» – и положило на это дело три тысячи рублей ежегодно плюс снабжение инвентарем. Утверждение из министерства было получено без проволочек. На этом удача Гиршмана не прекратилась: экстраординарный профессор, ординарный профессор, заслуженный профессор. Выпал и чин: действительный статский советник. Впрочем, к чести Гиршмана, одной удачей врач не обходился: экстракцию катаракты он делал менее чем за две минуты, с одинаковой ловкостью владея как правой, так и левой рукой. При этом больные оперировались в сидячем положении, дабы укладывание на стол не травмировало их психику. Очередь в клинику стояла на дворе – в регистратуре страждущие не помещались – слепцы часто приходили с поводырями, пешком за сотни вёрст.
Когда под клинику выстроили новое двухэтажное здание, Лев Кантор любовался им, стоя на улице, и на глазах у Кантора блестели слёзы – к этому времени его уже уволили приказом министерства, что называется, «с волчьим билетом[6]». Коллеги, завидовавшие популярности «любимчика» у руководства, донесли куда следует о поведении, несовместимом с врачебной этикой. Якобы доктор Кантор мог принести в операционную фикус в кадке, не позволяя вышвырнуть чёртов фикус прочь, а перед осмотром больных он бегал по коридорам, как оглашенный, пугал медицинских сестёр требованиями встать лицом к стене и простоять так три минуты с четвертью. Случалось, Кантор без нужды передвигал мебель, выбрасывал из окна еду, принесенную родственниками, и срывал чепцы с санитарок, чтобы надеть их на гипсовый бюст профессора Гельмгольца, один поверх другого.
В докладных записках, отправленных на имя министра, обвинения в чёрной магии мешались с антисемитскими выпадами.
Гиршман дрался за ученика, как лев. Грустный каламбур – сам Лев и пальцем не пошевелил, чтобы остаться при должности. После увольнения он явился к Гиршману и попросил – нет, потребовал, чтобы учитель больше не предпринимал никаких действий в пользу уволенного. Кантору это не поможет, а Гиршману доставит проблемы. Ошарашенный внешним видом Кантора, Гиршман согласился, опасаясь, что спорами лишь повредит и без того повредившийся рассудок несчастного.
В те дни Лев Кантор, с виду – блестящий врач-европеец, исчез, как если бы его снова украли цыгане. Его место занял Лейба Кантор – неряшливый, заросший клочковатой бородой оборванец, похожий на сторожа с еврейского кладбища, в лапсердаке и картузе со сломанным козырьком. От прежнего Кантора осталось только чувство юмора, но оно стало злым, едким, исполненным сарказма. Говорил теперь Лейба с нарочитым местечковым акцентом, подмигивая собеседнику и корча обезьяньи гримасы.
В средствах он по-прежнему не нуждался: счет его был переведен из «Darmstadter Bank» в здешний филиал Земельного банка, и деньги поступали на счет с неизбежностью смены сезонов года. Отец Лейбы к этому времени скончался, и Лейба отказался от наследства в пользу братьев и сестёр.
– Азохен вей[7]! – отмахивался он, когда его спрашивали о причинах такого поступка. – Вы видели это наследство? Слёзы!
Сказать по правде, за эти «слёзы» многие приличные люди продали бы родную маму, а дочь отправили бы на панель.
Кое-кто из коллег по сей день тайно обращался к Лейбе, когда намечалась особо сложная операция. Сам Кантор инструмента в руки не брал, но приходил в больницу и начинал по-новой: фикус, мебель, чепцы. Операции, как правило, проходили успешно, а врачи и больные помалкивали о присутствии в клинике постороннего лица – во избежание неприятностей.
Тс-с-с!
Гиршману продолжало везти даже после увольнения Кантора: он возглавил кафедру глазных болезней. Министр относился к Гиршману с подозрением, взяв на заметку его неблагонадежное заступничество, но до поры до времени конфликта не обострял.
Фикусов не носит? Чепцов не срывает?
Ну и славно.
4
«Помнишь меня?»
Куда спрятать саквояж?
На перекрёстке, не имея возможности разминуться, отчаянно ругались двое извозчиков. Один на санях, другой на колёсной пролётке – в грязевой каше увязли оба. Ни колёса, ни полозья не могли справиться с весенней, даже можно сказать, внезапно весенней распутицей. Лошади выбивались из сил, но экипажи лишь сдвигались на вершок-другой, тем дело и кончалось. Что же оставалось извозчикам? Только отводить душу, матеря друг дружку от злой досады.