Шрифт:
— Как вам работается во МХАТе?
— Хорошо работается. Это — мое.
— Пишете?
— Пишу. Правда, урывками, ночами. Ну, такова уж планида служащего литератора.
Булгаков вспомнил тот памятный телефонный разговор, когда он, опальный писатель, изгнанный с работы с волчьим билетом, модный драматург, чьи пьесы в одночасье были сняты со сцен и запрещены, доведенный до предельного отчаяния, временами был готов наложить на себя руки. Много позднее он узнал о долгой предыстории того звонка Сталина. Надежда Аллилуева с Полиной Жемчужиной пятого октября двадцать шестого года побывали на премьере пьесы «Дни Турбиных» во МХАТе. Мнения приятельниц разделились. Надя, как и сам Сталин, читавшая роман «Белая гвардия», по мотивам которого была создана пьеса, уловила суть и печатного и, главное, сценического варианта произведения: его герои, переживая потрясения, которые рушат весь их мир, его уклад, его философию, оказываются перед поистине гамлетовским выбором: быть или не быть. И если быть — то как? Полина же была возмущена неискренностью драматурга.
— Все эти слова Турбина о том, что белой гвардии и ее идеям пришел конец, что «их заставят драться с собственным народом», что за большевиками историческая правда — неужели ты не чувствуешь, что все это вставное, неорганичное, фальшивое? — говорила она. — А настоящее — это воспевание враждебных пролетариату идеалов и ценностей.
Так они и остались каждая при своем мнении, и Надежда рассказала мужу о кардинальном разбросе мнений. Тот улыбнулся:
— Вы известные максималистки.
Посмотрев пьесу, он ничего жене не сказал, но внутренне принял ее оценку.
Над пьесой рапповцы устраивали общественные судилища, травили драматурга в печати. Наконец, когда она была снята из репертуара МХАТа, а «Зойкина квартира» — из репертуара театра Вахтангова, Аллилуева потребовала от Сталина защиты талантливого писателя. Разговор состоялся после ужина: Сталин был в благодушном настроении. Он достал из кармана френча бумагу и передал ее жене.
— Что это? — спросила она, разворачивая листы.
— Письмо Булгакова. В прозе и драматургии он гораздо более убедителен, чем в эпистолярном жанре. Однако ты права — пора вмешаться.
И на следующий день Сталин позвонил на квартиру Булгакову.
— Здравствуйте, товарищ Булгаков. — Услышав этот глуховатый, негромкий голос, драматург вздрогнул, почувствовал, как рука, державшая трубку, вдруг стала влажной.
— Здравствуйте, товарищ Сталин.
— Мы получили ваше письмо. Читали с товарищами. Вы будете иметь по нему благоприятный ответ.
— Спасибо. — Булгаков ощутил, как к горлу подкатился ком. Преодолев с трудом волнение, повторил: — Спасибо.
Он слышал, как Сталин сказал что-то не в трубку, очевидно — секретарю. Затем доброжелательно, без тени раздражения продолжал:
— А может быть, правда, пустить вас за границу? Мы знаем, что вы воевали на Кавказе на стороне белых. Были с ними и во Владикавказе, и в Грозном, и даже на передовую выезжали. Военврачом — я понимаю, но не с красными. Здесь истоки вашего тонкого понимания враждебной психологии. Знаем мы и то, что ваши братья, младший Иван и старший Николай, находятся в эмиграции.
У Булгакова пересохло горло.
— Все это правда, товарищ Сталин, — сказал он, с трудом сглотнув слюну. — И про братьев, и про службу. Лишь одно уточнение. — Он глубоко вздохнул. — К белым я попал по мобилизации.
— Вы не ответили на мой вопрос, — спокойно напомнил Сталин.
— Я очень много думал в последнее время, — поспешно воскликнул Булгаков, — может ли русский писатель жить вне Родины. И мне кажется, не может.
— Вы правы. Я тоже так думаю. Теперь о главном. Вы где хотите работать? В Художественном театре?
— Да, хотел бы. Но я говорил об этом — мне отказали.
— А вы подайте заявление. Мне кажется, что они согласятся.
Они, разумеется, согласились…
— Над чем работаете сейчас, если не секрет? — Сталин внимательно, участливо смотрел на Булгакова, и тот видел, что это не праздное любопытство, а искренний интерес.
— Мне очень хочется написать пьесу о последних, самых критических днях жизни Пушкина. — Булгаков улыбнулся светло и вместе с тем застенчиво.
— Да, скоро столетие. — Сталин встал, прошелся вдоль стола несколько раз. И неожиданно живо, в несвойственной ему манере бросил: — В такой пьесе неизбежен конфликт «Царь — поэт». Николай Первый… кстати, как вы к нему относитесь?
— Лживый, подлый деспот, — лаконично заметил Булгаков.
— Все цари — кровососы и тираны! — отозвался громогласно Ворошилов.
— И самовлюбленные дурни, — поддержал его Хрущев.
— Пушкин всеми фибрами души ненавидел самовластье. Недаром молва приписывает ему двустишие: